— Сейчас вы все услышите, — сказал мистер Холдинаф, немного помедлив, как будто хотел успокоиться прежде чем продолжать рассказ, который его сильно волновал. — В этой адской сумятице, — продолжал он, — ибо никто на свете так не напоминает обитателей ада, как люди, коварно нападающие на своих ближних, в этой сумятице я заметил того самого священника, которого видел на дамбе: его загнали в угол вместе с несколькими мятежниками. Они потеряли всякую надежду на спасение и решили стоять насмерть… Тут я его увидел… узнал… О, полковник Эверард!..
Он громко зарыдал, схватил Эверарда за руку левой рукой, а правой прикрыл лоб и глаза.
— Это был ваш университетский товарищ? — спросил Эверард, предчувствуя трагический конец.
— Мой старый, мой единственный друг… С ним я провел счастливые дни моей юности… Я кинулся вперед… боролся, умолял… но у меня не хватило ни голоса, ни нужных слов… все они потонули в диком реве: «Погибни, жрец Ваала… Убить Мафана, убить, находись он даже в алтаре!» И ведь я же сам это провозгласил!.. Я видел, как его загнали на зубчатую стену, но он искал спасения и ухватился за дождевой желоб. Тогда солдаты стали бить его по рукам. А потом я слышал, как он рухнул в бездонную пропасть.
Простите… Я не в силах продолжать.
— Но, может быть, он спасся?
— Ох, нет, нет, нет… Башня была высотой в четыре этажа. Многие бросались в озеро из нижних окон, чтобы спастись вплавь, но и они все погибли.
Наши всадники озверели, как и те, кто пошел на Приступ: они скакали вдоль берега озера и стреляли во всякого, кто пытался уплыть, рубили тех, кто выбирался на берег. Всех зарубили… уничтожили… Упокой, господи, тех, чья кровь была пролита в тот день…
Да примет ее земля в свои недра! Пусть пролитая кровь навеки смешается с черными водами озерами пусть не взывает к отмщению тем, чей гнев был неистов и кто убивал в исступлении своем! О боже! Да простится тому заблудшему, который пришел на их совет и возвысил голос свой в пользу жестокой расправы… О Олбени, брат мой, брат мой… Я скорблю по тебе, как Давид по Ионафану!
Достойный пастор громко рыдал, а полковник Эверард проникся таким сочувствием к его горю, что не стал тревожить его расспросами, пока не стих порыв глубокого раскаяния. Порыв был сильный и страстный, может быть, потому, что человеку с таким суровым и аскетическим характером непривычно было предаваться пылким чувствам; его душевное волнение перешло всякие границы. Крупные слезы катились по худому, обычно угрюмому лицу. Эверард пожал пастору руку; тот ответил на пожатие, словно благодаря за это выражение сочувствия.
Немного спустя мистер Холдинаф отер глаза, высвободил свою руку из руки Эверарда, слегка пожав ее, и продолжал более спокойным тоном:
— Простите мне этот порыв безудержного горя, достойный полковник. Я понимаю, не к лицу человеку в моем облачении, который должен утешать других, предаваться такому отчаянию — это по меньшей мере слабость, а то и грех; кто мы такие, чтобы плакать и роптать на то, что допустил господь бог?.. Но Олбени был мне как брат. С ним провел я счастливейшие дни моей жизни, до той поры, когда долг призвал меня вмешаться в эти раздоры… но я постараюсь рассказывать покороче. — Тут он придвинул свой стул поближе к Эверарду и с таинственным и значительным видом прошептал:
— Я видел его прошлой ночью.
— Видели его? Кого? — спросил Эверард. — Неужели того, кто…
— Кто был зверски убит на глазах моих, — сказал священник, — моего старого университетского друга, Джозефа Олбени.
— Мистер Холдинаф, ваш сан и облачение должны удержать вас, от шуток подобного рода, — Шутки — воскликнул Холдинаф. — Я скорее бы отважился шутить на смертном одре своем… скорее стал бы насмехаться над библией.
— Но вы, несомненно, ошиблись, — торопливо сказал Эверард, — эта трагическая сцена, наверно, часто всплывала у вас в памяти, а в минуту, когда воображение берет верх над рассудком, фантазия разыгрывается и показывает нам странные картины. Это вполне возможно: когда ум возбужден сверхъестественным зрелищем, в воображении обязательно возникает какая-нибудь химера, а взбудораженные чувства мешают ее рассеять.
— Полковник Эверард, — сурово возразил Холдинаф, — выполняя свой долг, я привык говорить людям правду в глаза; скажу вам откровенно (я вам раньше говорил, но более осторожно), у вас есть склонность примешивать мирские знания и оценки к исследованию таинственных сил потустороннего мира; это так же бессмысленно, как вычерпывать пригоршней воду из Айсиса. В этом ваше заблуждение, дорогой сэр, и оно дает, людям много поводов смешивать ваше почтенное имя с именами тех, кто защищает колдунов, вольнодумцев, атеистов и даже таких людей, как Блетсон. Если бы правила нашей церкви свято исполнялись, как было в начале этого великого раздора, его бы давно отлучили и подвергли телесному наказанию, чтобы спасти его душу, пока еще не поздно.
— Вы ошибаетесь, мистер Холдинаф, — сказал полковник Эверард, — я не отрицаю сверхъестественных явлений, не могу я, да и не осмеливаюсь, поднимать голос против свидетельства многих веков, подтвержденного такими учеными мужами, как вы. Я допускаю возможность подобных явлений, но должен сказать, что в наши дни не слыхал ни об одном факте, который был бы так достоверен, чтобы можно было точно и определенно сказать: «Тут замешаны Сверхъестественные силы, не иначе».
— Тогда слушайте, что я, вам поведаю, — сказал богослов, — даю слово человека, христианина и, более того, служителя нашей святой церкви, хоть, и, недостойного, но учителя и пастыря христианских душ.
Вчера я поместился в полупустой комнате с таким огромным зеркалом, что Голиаф из Гефа мог бы свободно осматривать себя с головы до ног в медных доспехах. Я нарочно выбрал эту комнату: мне сказали, что она ближе всего к галерее, где, говорят, на вас самого напал вчера дьявол… Так это, разрешите спросить?
— На меня действительно напал там какой-то злоумышленник, — ответил полковник Эверард, — это вам верно сказали.
— Вот я и избрал себе позицию получше, подобно отважному генералу, который раскидывает лагерь и роет окопы как можно ближе к осажденному городу.
Правду вам скажу, полковник Эверард, я почувствовал страх; ведь даже Илия и другие пророки, повелевавшие стихиями, страдали некоторыми недостатками, присущими нашей бренной природе; что же говорить о таком ничтожном грешнике, как я… Но я не терял веры и мужества, я припоминал тексты из священного писания, которые могли пригодиться не в качестве заговоров и талисманов, как у ослепленных папистов — у них ведь много всяких бесполезных знаков вроде крестного знамения; для меня же это было подкрепление и поддержка, которой, как щитом, вооружает человека истинная вера, и упование на божественное провидение, чтобы отвратить и одолеть огненные стрелы сатаны; вооружился я и подготовился таким образом, сел и стал читать и писать, чтобы направить свои мысли в русло, подходящее к тому положению, в котором я оказался; я стремился не дать разыграться страху, порожденному праздным воображением. Поэтому я обдумал и стал излагать на бумаге то, что считал полезным для нашего времени; может быть, какая-нибудь жаждущая душа и воспользуется плодами того, что я тогда сочинил.