— Сестру не тронули, — рассказывал Кучеренко, косясь на придорожные кусты, — но она все одно рассудком ослабела, заговаривается, как блаженная. Ворота видеть не может. Чуть глянет — криком кричит, покойник ей мерещится.
Воронько сосал кончик длинного уса.
— Самая поганая штука — бандиты, — задумчиво сказал он. — Стойкая болячка. Видал когда-нибудь пожар на торфянике? Нет? Огонь в землю уходит. Загасишь в одном месте, а он в другом пробился. В другом загасишь, глядь, а уже в пяти местах полыхает. А то бывает, что и нет вроде огня, а все равно дымом пахнет и пятки жжет… Ничего, дядя Аггей, загасим, дай срок!..
А Алексей смотрел на желто-зеленые полотнища листвы, проплывающие мимо, и думал о своем. О Кате, о предстоящей встрече с ней и об отце. Он думал, насколько ближе и понятней был бы ему теперь отец, если бы им довелось встретиться. И припомнилось ему, как шесть лет назад, собираясь на фронт, перед тем как надолго, а может, и навсегда покинуть семью, отец решил поговорить с ним, надеясь, должно быть, оставить в душе сына зерно собственной веры в будущее. Тогда Алексей впервые услышал слово: «социализм». Отец долго и терпеливо объяснял его значение. В тот вечер Алексей почти ничего не понял, кроме того что социализм— это хорошее дело и отец за него горой. Но цепкая приемистая мальчишечья память сохранила все, от первого до последнего слова. Эту единственную беседу, когда отец разговаривал с ним, как с равным, Алексей вспоминал часто, с каждым разом обнаруживая, что все лучше и лучше понимает ее. А потом отцовские слова как будто растворились в сознании, и Алексей уже не мог вспомнить, что ему сказал отец, а что он понял самостоятельно. Он узнал цену человеческой крови, заливавшей просторную землю для того, чтобы на ней лучше и крепче взошло предсказанное отцом будущее… Алексей многое понял, и сердце в нем, не зачерствев, стало тверже — он почувствовал это не дальше, как вчера, когда Дина Федосова напомнила ему ту первую шпионку, которую он видел в своей жизни. Как и когда-то, были в его душе и смятение, и щемящая жалость, и глупая, неведомо откуда взявшаяся неловкость оттого, что он обманул ее, — но все это не могло уже заслонить главного: сознания, что сделанное им дело справедливо и что, если потребуется, он повторит все с самого начала…
И еще он думал о Марусе…
Около трех часов пополудни они подъехали к Степино, небольшому, всего в семь дворов, зажиточному хутору, стоявшему на берегу Днепра. В лесу, не доезжая с полверсты, Кучеренко остановил лошадь.
— Степино, — сказал он, указывая кнутовищем на видневшиеся между деревьями коричневые груды соломенных крыш. — Тут и пешком пройти ровно ничего. Не осудите, милые, дальше не поеду: бандитское это гнездо!
— Дальше и не надо. — Воронько спрыгнул с таратайки и размял затекшие ноги. — А тебе я скажу, дядя Аггей, — напророчил он Кучеренко. — помрешь ты не от бандитов, а от несварения пищи: больно у тебя кишки тонкие, трусоват вышел. Слезай, Алексей, пешечком дотопаем.
— Так я ж не военный, — в оправдание пробормотал Кучеренко.
— Ладно, довез — и на том спасибо. Прощай.
Кучеренко с виноватым видом повернул меринка и, пожелав им удачи, уехал.
— Прячь пушку, — сказал Воронько Алексею, — нечего людей пугать. Хай их думают, что мы дезертиры или еще что. От лишних вещей отделаться надо. Не сообразили мы, Лексей, дорожные узелки соорудить, была б маскировка…
Под кустом татарника, заломив на нем стебли для памяти, они закопали кобуры и полевую сумку Воронько (документы он переложил в верхние карманы гимнастерки, которую надел вместо сюртука). Оружие спрятали под одеждой. Хлеб и кусок шпика, припасенные Воронько, съели.
Круто свернув вправо, глубокой лесной балочкой, промытой родниковым ручьем, они обогнули хутор и подошли к нему с противоположной стороны, чтобы на случай казалось, будто путь их лежит не из Алешек.
Перед хутором возвышался большой холм, поросший низким кустарником. Дорога прорезала его насквозь как раз посредине, и холм был похож на разделенный пополам каравай.
Воронько и Алексей поднялись на вершину и залегли в кустах. Надо было убедиться, что Маркова еще нет.
С того места, где они находились, хутор был виден из конца в конец. Белые хаты, похожие одна на другую—все большие, пятистенные, с куренями и пристройками, — стояли в ряд вдоль дороги, повернувшись окнами к Днепру. Лес размашистым полукругом отделял от прочего мира богатый хуторской участок с огородами и хлебными полями с одной стороны и крутым скатом к реке — с другой.
У пологого травянистого берега стояли дубки и шаланды. Их было много, значительно больше, чем могло понадобиться жителям, даже если бы каждый из них промышлял рыбалкой. Среди лодок темнел широченный паром с дощатым настилом поверх толстых бревен, с брусковыми перилами и бочками-поплавками, привязанными к бортам. Неподалеку от него мальчишка-подросток, голый до пояса, поил быков. Его отец или дед, бородатый и босой, в полотняных шароварах, курил, сидя на грядушке арбы. Рядом было свалено сено, которое они только что привезли.
Во дворах возились женщины; над летними кухнями, сложенными под открытым небом, вился дым; у лесной опушки, на лугу, паслось стадо, похожее издали на крошки хлеба, рассыпанные по зеленой скатерти.
Чего топят, чего топят? — бормотал Воронько, разглядывая эту мирную картину — Парят, жарят, как на праздник. А праздника по святцам никакого не намечается…
Алексея больше занимал паром. Откуда ему здесь взяться? Место глухое, до большака далеко…
— Что будем делать, Иван Петрович? — спросил он. — Пойдем в хутор? Маркова, по-моему, здесь нет.
Черт его знает… — Воронько лежал на животе, покусывая травяную былинку, что-то соображал. — Лежи пока, отдыхай. — Он достал часы. — Полчетвертого, время есть, куда торопиться… Я, знаешь, что думаю: не нравится мне эта стряпня… Ага! Чуешь? — и, различив что-то, подтверждавшее его мысли, поднял палец.
Сзади тарахтели колеса, глухим рокотом наплывал топот конских копыт.
Алексей, за ним Воронько подползли к краю холма, где он крутым срезом обрывался к дороге.
По широкому пыльному проселку, вытекая из лесу и направляясь в лощину между скатами холма, двигался большой конный отряд.
Броской рысью бежали кони, всадники держались плотно, звякали шашки, ударяясь о стремена.
Пестрое зрелище представлял отряд. Хмурые, молчаливые всадники были одеты кто во что горазд: в шинели, бекеши, матросские бушлаты, в галифе различных оттенков, в штатские пиджаки и военные френчи; на головах фуражки, папахи, бескозырки, гайдамацкие шапки со свисающим красным верхом. Один из всадников был, совсем не по сезону, в зипуне, другой в ослепительно сиявшей на солнце поддевке, сшитой из поповской филони.