– Не о чем брехать, идите своею дорогой!
Голос из-за двери был груб и насторожен, клацнул винтовочный затвор, и сразу глухо зарычала собака, с еле сдерживаемой злостью, по-звериному. Незваных гостей здесь не жаловали.
– Ну, как знаешь, хозяин. – Граевский на всякий случай сошел с крылечка, встал за бревенчатой стеной – получить винтовочную пулю через дверь ему не улыбалось. – А что, жилье-то есть здесь поблизости?
– Тропа в шлях упрется, по нему через версту местечко. – Голос лесника помягчел. – Уходите, отцы родные, Христом Богом прошу. Один черт, не пушшу, мне здесь еще жить.
В местечко пришли уже под утро. Заснеженная площадь, синагога, мрачные многоэтажные сараи, старинное еврейское кладбище с древними надписями на надгробьях, взывающими то к «Илии, сыну Анания, устам Иеговы», то к «Ананию, сыну Вольфа, принцу, похищенному у Торы на двадцатой весне», то к «Иосифу, сыну Абрама, припавшему сердцем к благодати Господней». Еще в местечке была пролетарская власть в лице председателя совета, низкорослого кучерявого еврея с длинным носом и огромным «смит-и-вессоном», прицепленным поверх матросской шинели. В ожидании завтрака он сидел в корчме, курил махорку, смешанную для экономии с вишневым листом, и что-то фальшиво напевал.
Страшила тут же спел ему свою песню – про геройских фронтовиков, ограбленных белобандитской сволочью, тряс пропусками из комендатуры и в голос убивался, что не уберег чайник с дарственной гравировкой от киевских товарищей. Душещипательная брехня крепко ухватила председателя за живое. «Именем революции» он приказал корчмарю накормить изголодавшихся бойцов, выдал им по паре солдатского белья, сухарей и, чтобы не мозолили глаза, определил на телегу к умирающей от кровотечения роженице. Ее отправляли в соседнее местечко, где была настоящая больница с доктором, там же неподалеку находился и железнодорожный полустанок.
Однако поездка не задалась. На полпути больная умерла, извозчик поворотил телегу, и офицерам пришлось отмерить с десяток верст по заснеженному зимнему шляху. Ночевали они на вокзале, у костра, в окружении мешочников, дезертиров и старых евреек в париках, всем кагалом отправляемых куда-то местечковыми комиссарами.
Поезд пришел под утро, однако все вагоны были заняты красногвардейцами, и устроиться удалось только на открытой площадке, у броневика, да и то лишь после того, как Граевский оделил часового своими наручными часами.
– Пользуйся, браток, трофейные.
– Гляди-ка, тикают, едрена мать. – Осклабившись, тот припал к подарку ухом и велел забираться под брезент, скрывавший боевую технику от посторонних глаз. – Лягайте, а то разводящий така сука.
В драном полушубке, валенках и треухе со звездой он был похож на огородное пугало.
Стояли долго. Паровоз брал воду, кочегар чистил топку, дымовую коробку и прочее огневое хозяйство, офицеры кутались в брезент и привыкали к запаху резины, спиртово-керосиновой смеси и горелого моторного масла – броневичок был подбитый. Наконец тронулись. Вонь ослабла, однако стало жутко холодно. Ветер парусил накидку, забираясь под одежду, продувал до костей. Ни огня развести, ни движением согреться, ни спиртиком – кончился. Когда стемнело и часовой куда-то исчез, Граевский поднялся, открыл на ощупь дверь бронемашины.
– Бон вояж, господа.
Говорил он с трудом, лицо одеревенело, превратилось в неподвижную маску.
Путешествовать в тесной стальной коробке было и впрямь куда приятней, чем на открытой платформе. Нашли чью-то заскорузлую шинель, устроились с комфортом. Так и ехали двое суток – мерзли, вздрагивали во сне, грызли местечковые сухари, а на душе копилась злоба, мутная, требующая выхода, словно весенний паводок. Вот ведь, просрали империю, и спросить не с кого!
На третьи сутки утром проехали станцию Дно.
– Родные пенаты? – Заметив, что Граевскому не оторваться от прорехи в брезенте, Страшила похлопал его по плечу: – Что, почуял дым отечества?
В дороге он отморозил раненое ухо и теперь прикрывал его ладонью – шапка причиняла невыносимую боль.
– Да, Петя, дым отечества нам сладок и приятен, хотя отечества уж нет. – Граевский высморкался и принялся вертеть «собачью ногу». – Не составите, господа, компанию? Года три, как у дядюшки не был, мимо проехать совесть не позволяет. Ну же, соглашайтесь, генерал милейший человек, будет чрезвычайно рад. Ненадолго, господа, так, проведать стариков, тетушкиных наливок попробовать.
Собственно, речь предназначалась Паршину, ответ Страшилы был известен.
– Времена нынче трудные, от общества отрываться не резон, ведь правда, Женя?
– Да, пожалуй. – Паршин вздохнул. Ехать домой в одиночку действительно было неразумно.
На станцию Дубки поезд прибыл под вечер. Граевский первым выбрался из-под брезента, спрыгнул на перрон, и сердце его учащенно забилось – воздух, словно в детстве, отдавал углем, жженой нефтью и тем волнующим запахом чего-то несбыточного и манящего, какой бывает только на железной дороге.
Серый, с зубчатыми башнями вокзал по-прежнему напоминал старинный замок, но стены его теперь щерились провалами окон, да кто-то подстрелил круглые часы над входом, и время для них остановилось. Все так же жалась к Богу церквуха в слободе, знакомо тянулись в небо курчавые дымы, только вот на рынке было непривычно пусто. С оглядкой торговали с рук закутанные бабы, промеж закрытых лавок бродил расхристанный цыган.
– Тихо, Женя, не падай. – Граевский поддержал неловко спрыгнувшего Паршина, щурясь, вытянул из кармана кисет. – Сейчас, только закурю.
Красные лучи закатного солнца били ему прямо в лицо, наверное, поэтому на глаза наворачивались слезы. Подумать только, ведь не прошло и трех лет, как он вот так же стоял на этом перроне, а Варвара крепко обнимала его и на виду у всех целовала нежными, пахнущими малиной губами. Был теплый июльский вечер, в воздухе роилась мошкара, легкий ветерок шевелил листья винограда, овивавшего вокзальные колонны. В ожидании поезда они болтали ни о чем, курили, ели из корзинки купленную по дороге малину.
Солнце, уходя за горизонт, золотило Варваре волосы, тысячами брызг дробилось в яхонтах сережек, аромат духов горчил, словно так и не произнесенные слова прощания. Кажется, вечность пролетела с тех пор, все осталось в той далекой, нереальной жизни, воспоминания о которой призрачны, словно сон. А может, он просто надрался до бесчувствия и все привиделось ему в коньячном расслаблении – лунная дорожка на воде, дымчатые всполохи сирени, ласковые руки, обнимавшие его шею? Эротические фантазюшки – благодатный посев на тучной ниве рукоблюдия. Фантазюшки?