— Где я? — спросил он едва слышным голосом.
— Где вы? Да в хижине! — ответил я.
— Дай мне еще воды!
Я дал ему, так как не хотел, чтобы он умер. Мне нужно было, чтобы он жил и был в моей власти. Выпив воды, старик с трудом приподнялся и пополз к своей постели. Я оставил его и пошел купаться.
Читатель, вероятно, подумает: «Что за отвратительный мальчик; он ничуть не лучше своего товарища!». Оно так и было в действительности, но не надо забывать, что воспитание сделало меня таким. С тех пор, как я себя помнил, меня били, щипали, бранили, всячески злоупотребляли мной и мучили меня. Я никогда не знал ласки и доброты. Недаром же я спрашивал, что такое жалость и сострадание. Лучшие стороны моей природы никогда не были затронуты, никто не старался пробудить их во мне. Жестокость, угнетение, ненависть и мщение — вот все, что видел я на коротком веку своем.
Не удивительно поэтому, что когда наступил мой черед, я поступил так, как поступали со мной. Джаксону не было извинения — я же имел некоторое право на месть. Он знал, что есть добро, я этого не знал. Я руководствовался мелкими чувствами моего мелкого миросозерцания. Я никогда не слыхал о сострадании, прощении, милосердии и любви к ближнему. Я не знал о существовании Бога, знал лишь одно, что сила есть право, и самым живым чувством во мне была жажда мщения и сознание могущества и власти. Выкупавшись, я снова осмотрел все вещи, вынутые из сундука. Я посмотрел на книги, но не дотронулся до них.
— Я должен узнать, что они означают, — подумал я.
Жажда знания была развита во мне не по годам, что объясняется тем, что запретный плод всегда кажется нам наиболее сладким. Джаксон неизменно отказывался отвечать на все мои вопросы, и это только усилило во мне непреодолимое желание все знать и все понимать.
Три дня пролежал Джаксон на постели. Я приносил ему воды, но от пищи он упорно отказывался. По временам он громко стонал и постоянно говорил сам с собой. Я слышал, как он просил прощения у Бога за свои грехи. На третий день он, наконец, заговорил:
— Генникер, я очень болен, у меня начинается лихорадка от раны, которую ты мне нанес. Я не говорю, что не заслужил этого, знаю, что обращался с тобою дурно и что ты должен меня ненавидеть, но вопрос только в том, желаешь ли ты моей смерти?
— Нет, — ответил я, — я хочу, чтобы вы остались живы и ответили на все мои вопросы!
— Да, — сказал он, — я буду отвечать тебе; я дурно поступал и хочу искупить свою вину. Понимаешь ли ты меня? Я был жесток с тобой, но теперь буду делать все, что ты захочешь, и постараюсь удовлетворить твое любопытство.
— Мне только этого и нужно! — ответил я.
— Знаю, но рана моя гниет; надо обмыть и перевязать ее. Перья только ее растравляют. Сделаешь ли ты это для меня?
Я призадумался, но, вспомнив, что он в моей власти, ответил:
— Да, я это сделаю!
— Веревка причиняет мне боль, надо снять ее!
Я принес воды, развязал веревку, осторожно удалил перья и куски запекшейся крови и тщательно обмыл рану, при этом невольно в нее заглянул, и любопытство мое побудило меня спросить: — Что это за тоненькие белые веревочки, которые перерезаны ударом ножа?
— Это жилы и мускулы, с помощью которых мы двигаем руками, — ответил Джаксон. — Теперь они перерезаны, и я уже не буду в состоянии владеть этой рукой!
— Погодите, — сказал я, вставая, — я что-то придумал!
Я побежал к тому месту, где лежал сундук, взял одну из рубашек, принес ее и, разодрав на полосы, забинтовал ими рану.
— Откуда ты взял полотно? — спросил с удивлением Джаксон.
Я рассказал ему.
— И нож оттуда? — сказал он со вздохом. Я ответил утвердительно.
Когда я кончил перевязку, Джаксон объявил, что ему гораздо легче, и затем сказал:
— Благодарю тебя!
— Что это значит «благодарю»?
— Это значит, что я испытываю чувство благодарности к тебе за то, что ты для меня сделал!
— А что такое благодарность? — продолжал допытываться я. — Я никогда не слыхал от вас этого слова!
— Увы, нет! — ответил он. — Было бы лучше для меня теперь, если бы ты слыхал его. Пойми же меня. Я испытываю к тебе хорошее чувство за то, что ты перевязал мою рану, и готов сделать для тебя все, что только могу. Если бы я не потерял зрения и был бы еще хозяином, как был им неделю тому назад, я не бил бы и не мучил тебя, а постарался бы хорошо с тобой обходиться. Понимаешь ли ты, что я тебе говорю?
— Да, — сказал я, — думаю, что понимаю, и если вы объясните мне все, что я хочу знать, то я поверю вам!
— Я сделаю это, как только немного поправлюсь, теперь я еще слишком слаб; ты должен подождать день или два, пока не пройдет лихорадка!
Успокоенный обещанием Джаксона, я заботливо ухаживал за ним в течение двух дней, обмывал и перевязывал его рану. Он говорил, что чувствует себя лучше, и обращение его со мною было такое ласковое и миролюбивое, что я не сразу мог привыкнуть к такой перемене. Несомненно, однако, что его кротость имела на меня хорошее влияние. Ненависть моя к нему постепенно исчезала и уступала место более мягкому, и даже нежному чувству, в котором я еще сам не отдавал себе отчета. На третий день утром он первый обратился ко мне.
— Теперь я в состоянии говорить. Что ты желаешь знать?
— Я хочу знать все подробности о том, как мы попали на этот остров? Кто были мои родители, и отчего вы сказали, что ненавидите меня и мое имя?
— Это потребует довольно много времени, — сказал Джаксон после минутного молчания. — Мне легко было бы ответить, если бы не твой последний вопрос. История твоего отца так тесно связана с моею собственною, что мне невозможно рассказать одну без другой. Итак, я начну с того, что расскажу тебе про себя, и таким образом ты узнаешь все, что тебя интересует!
— Так рассказывайте же, но только не говорите неправды!
— Нет, я буду говорить все, как было. Твой отец и я родились в Англии. Ты ведь знаешь, что это твоя родина, и что язык, на котором ты говоришь, английский?
— Я этого не знал. Расскажите мне что-нибудь про
Англию!
Я не буду обременять читателя пересказом всего, что говорил мне Джаксон про Англию, а также и бесчисленных вопросов, которые я ему задавал. Ночь наступила прежде, чем он мог мне ответить на все то, что хотелось мне знать. Он жаловался на усталость и, казалось, рад был, наконец, замолчать. Я перевязал ему рану, и он заснул.
Трудно описать впечатление, которое произвел на меня этот внезапный и непрерывный поток слов. Я был как-то странно взволнован и возбужден и много ночей подряд не мог спать. Я должен сознаться, что не всегда понимал значение слов, употребляемых Джаксоном, и, чтобы не прерывать нить его рассказа, часто довольствовался приблизительным пониманием и догадками. Но мысль быстро рождает мысль, и многие слова, которые сначала звучали совершенно чуждыми, становились мне понятными от частого употребления. Первую ночь я как будто опьянел от разговора и не спал до утра, стараясь разместить и запечатлеть в своей памяти все эти новые мысли и понятия. Чувства мои к Джаксону также изменились; я уже не испытывал к нему никакой ненависти или недоброжелательства. Все это уступило место чувству наслаждения, которое он доставлял мне, и я смотрел на него, как на неисчерпаемый и драгоценный источник удовольствия. Изредка, конечно, подымались во мне старые чувства. Забыть их вполне было трудно, но тем не менее я цеплялся за Джаксона и ни за что на свете не согласился бы потерять его, не узнав от него все, что можно было узнать. Когда состояние его раны казалось неудовлетворительным, я беспокоился не менее его самого. Одним словом, можно было ожидать, что мы, в конце концов, сделаемся настоящими друзьями, на почве полной зависимости друг от друга. С его стороны было бы безрассудно относиться враждебно ко мне, от которого зависело теперь все его благосостояние, а с моей стороны враждебность к человеку, открывшему мне новый мир мыслей и впечатлений, также была немыслима.