— Мама, — проговорил Люсьен, — Вы позволите нам вас покинуть?
Она протянула ему руку, которую молодой человек поцеловал с тем же уважением, которое выказал, когда мы пришли.
— Однако, — сказал Люсьен, — если бы предпочитаете спокойно закончить ваш ужин, подняться в свою комнату и согреть ноги, куря сигарету…
— Нет, нет! — закричал я. — К черту! Вы мне обещали разбойника, так представьте!
— Хорошо. Давайте возьмем ружья, и в дорогу!
Я вежливо распрощался с мадам де Франчи, и мы вышли в сопровождении Гриффо, который освещал нам дорогу.
Наши приготовления не заняли много времени.
Я подвязался дорожным поясом, который приготовил перед отъездом из Парижа, на нем висел охотничий нож. В поясе были уложены с одной стороны порох, а с другой — свинец.
Люсьен появился с патронташем, с двустволкой системы Мантон и в остроконечной шляпе — шедевре вышивки — дело рук какой-нибудь Пенелопы из Суллакаро.
— Мне идти с Вашей Милостью? — спросил Гриффо.
— Нет, не нужно, — ответил Люсьен, — только отпусти Диаманта, вполне возможно, что мы поднимем несколько фазанов, а при такой яркой луне их можно подстрелить как днем.
Минуту спустя крупный спаниель прыгал вокруг нас, завывая от радости.
Мы отошли шагов на десять от дома.
— Кстати, — сказал Люсьен, поворачиваясь, — предупреди в селении, если услышат несколько выстрелов в горах, то пусть знают, что это мы стреляли.
— Будьте спокойны, Ваша Милость.
— Без этого предупреждения, — пояснил Люсьен, — могут подумать, что возобновились вооруженные стычки и вполне возможно, что мы услышим, как наши выстрелы эхом отзовутся на улицах Суллакаро.
Мы сделали еще несколько шагов, затем повернули направо, в проулок, который вел прямо в горы.
Хотя было самое начало марта, погода была прекрасной, можно даже сказать, что было жарко, если бы не чудесный морской ветер, который нас освежал и доносил до нас терпкий запах моря.
Из-за горы Канья взошла луна, чистая и сияющая. Я бы мог сказать, что она проливала потоки света на весь восточный склон, который делит Корсику на две части и в какой-то степени образует из одного острова две разные страны, которые все время воюют друг с другом.
По мере того, как мы взбирались все выше, а ущелья, где протекала Таваро, погружались в ночную тьму, в которой было трудно что-либо разглядеть, перед нами открывалось Средиземное море, спокойное и похожее на огромное зеркало из полированной стали, раскинувшееся до горизонта.
Некоторые звуки, свойственные ночи, которые либо тонут днем в других шумах, либо по-настоящему оживают лишь с наступлением темноты, теперь были отчетливо слышны. Они производили сильное впечатление, конечно, не на Люсьена, привычного к ним, а на меня, слышавшего их впервые, вызывая восторженное изумление и неутихающее возбуждение, порожденные безудержным любопытством ко всему, что видишь.
Добравшись до небольшой развилки, где дорога делилась на две: одна, по всей вероятности, огибала гору, а другая превращалась в едва заметную тропинку, которая почти отвесно шла вверх, Люсьен остановился:
— У вас ноги привычные к горам? — спросил он.
— Ноги да, но не глаза.
— Значит ли это, что у вас бывают головокружения?
— Да, меня неудержимо тянет в пустоту.
— Так мы можем пойти по этой тропинке, там не будет пропастей, но нужно сказать, что это весьма нелегкий путь.
— О, трудная дорога меня не пугает.
— Идем по тропе, это сэкономит нам три четверти часа.
— Ну что же, идем по тропе.
Люсьен пошел вперед, через небольшую рощу каменного дуба, туда же за ним последовал и я.
Диамант бежал в пятидесяти или шестидесяти шагах от нас, мелькая среди деревьев то справа, то слева и время от времени возвращаясь на тропинку, радостно махал хвостом, как бы объявляя нам, что мы можем без опаски, доверясь его инстинкту, спокойно продолжать наш путь.
Подобно лошадям наших «джентльменов-полуаристократов» (днем они маклеры, а вечером — светские львы), выполняющих двойную нагрузку, — они ходят под седлом и их запрягают в кабриолет, — Диамант был научен охотиться и за двуногими и четырехногими, и за разбойниками и за кабанами.
Чтобы не показаться совсем уж невежей относительно корсиканских обычаев, я поделился своими наблюдениями с Люсьеном.
— Вы ошибаетесь, — сказал он, — Диамант действительно охотится И за человеком, и за животными. Но человек, за которым он охотится, совсем не разбойник, это триединая порода — жандарм, солдат и их помощник-доброволец.
— Как, — спросил я, — значит, Диамант сам является собакой разбойника?
— Совершенно верно. Диамант принадлежал одному из Орланди, которому я иногда посылал хлеб, порох, пули и многое другое, в чем нуждаются скрывающиеся от властей разбойники. Он был убит одним из Колона, а я на следующий день получил его собаку, которая и раньше прибегала от Колона, поэтому мы так легко сдружились.
— Но мне кажется, — сказал я, — что из окна своей комнаты, или скорее, конечно, из комнаты вашего брата, я заметил другую собаку, не Диаманта?
— Да, это Брюско. Он такой же замечательный, как и Диамант. Только он мне достался от одного из Колона, который был убит кем-то из Орланди. Поэтому, когда я иду навестить семейство Колона, я беру Брюско, а когда, напротив, у меня есть дело к Орланди, я выбираю Диаманта. Если же их выпустить, не дай Бог, одновременно, то они загрызут друг друга. Дело в том, что, — продолжал Люсьен, горько улыбаясь, — люди вполне могут мириться, прекращать вражду, даже причащаться из одной чаши, но собаки никогда не будут есть из одной миски.
— Отлично, — ответил я, в свою очередь, улыбаясь, — вот две истинно корсиканские собаки. Но мне кажется, что Диамант, как и подобает скромным натурам, скрылся от нашей похвалы, на протяжений всего нашего разговора о нем мы его не видели.
— О, это не должно вас беспокоить, — сказал Люсьен, — я знаю, где он.
— И где он, если не секрет?
— Он около «Мучио».
Я уже отважился на следующий вопрос, рискуя утомить своего собеседника, когда услышал какие-то завывания, такие печальные, жалобные и такие долгие, что я вздрогнул и остановился, схватив молодого человека за руку.
— Что это? — спросил я его.
— Ничего. Это плачет Диамант.
— А кого он оплакивает?
— Своего хозяина… Разве вы не понимаете, что собаки — не люди, и они не могут забыть тех, кто их любил?
— А, понятно, — сказал я.
Послышалось очередное завывание Диаманта, еще более тяжкое, более печальное и жалобное, чем первое.