— Ты знаешь, кого я имею в виду, — сказала она, приподнявшись в постели и прижав ладони к простыням. — Почему ты здесь? Королева убита? Почему он прислал тебя?
— Похоже, у тебя в голове поселились голуби. Нежные, жирные голуби, — добродушно произнес О'Лайам-Роу. — Никто не присылал меня, и королева еще не убита. Но Тади Бой Баллах по приказу короля будет, увы, сокрушен; его накажут, дабы сохранить незапятнанной репутацию его милости д'Обиньи, и никто, кроме нас с тобой, любовь моя, никто, кроме нас, не сможет теперь спасти эту девочку.
Сон окончательно покинул ее лицо, глаза и лоб прояснились, к теплым мягким губам вернулась четкость очертаний. Он вспомнил вкус этих губ, когда женщина набрасывала на плечи халат, стараясь не глядеть на принца.
— Мать Мария… Потуши эти огни! Девчонка ничего для меня не значит, и я не пожалею о ее смерти.
— Я не зря зажег их, — мягко возразил О'Лайам-Роу. — Хочу, чтобы светлый ум О'Коннора помог нам убедить царственного покровителя Джона Стюарта д'Обиньи, что этот человек готовит убийство и что он, могу поклясться, полупомешанный.
— Обиньи разоблачил Лаймонда как Тади Боя Баллаха? — медленно произнесла Уна.
— Да.
— Тогда обвинение в адрес д'Обиньи не спасет его. Тех преступлений, какие совершил он как Тади Бой, достаточно, чтобы покончить с ним. Ты знаешь это.
— Нет, — возразил О'Лайам-Роу, — если он сможет доказать, что предпринял весь этот маскарад ради спасения Марии.
— Тогда ступай к вдовствующей королеве, — заявила Уна О'Дуайер. — Или госпожа отреклась от него? — Молчание О'Лайам-Роу послужило ей ответом: она улыбнулась, широко раскрыв удивительные глаза. — И я поступлю так же. Не везет ему, нашему музыканту-любителю, нашему милому оллаву.
— Я бы так не сказал, — возразил О'Лайам-Роу, и она вспыхнула. — В чем-то малом — да. Он не требует от вдовствующей королевы признать, что это она пригласила его во Францию защитить ее дочь. Он и от меня не станет добиваться признания, будто бы мне было известно, что он находился во Франции ради королевы, — чего стоит мое слово против их обвинений? Он не может утверждать, что приехал во Францию сам по себе, не получив никакого задания: для этого требовалось бы обвинить д'Обиньи, а у него нет никаких улик. Так что, если ты и твой друг скажете мне одно-единственное словечко, оно приговорит Джона Стюарта, спасет девочку и освободит нашего милого оллава, как ты называешь его. Это достойное завершение трудов.
— И когда же Фрэнсис Кроуфорд стал твоим задушевным другом?
— Сам не знаю, — сдержанно ответил О'Лайам-Роу. — Полагаю, когда мне пришло в голову, что, изображая чернявого буйного ирландца, Фрэнсис Кроуфорд играл лишь наполовину: раз в жизни это чудо-юдо проявило хоть какие-то человеческие черты.
— Ты так думаешь? — На мгновение зеленые глаза посмотрели на него с любопытством.
— Я думаю, что веревка у Тур-де-Миним и твоя забота спасли его. Ты защищала нас обоих, возможно, ненавидя нас. И тебе хотелось сделать кое-что еще…
— Я не испытываю к тебе ненависти и не обольщаюсь, будто могу проникнуть в его ум, человеческий или уж не знаю какой… Уходи, — сказала Уна, и в ее чистом негромком голосе внезапно прозвучала нотка отчаяния и гнева. — Уходи! Поезжай домой! Кто бы ни обладал моим телом, мой разум принадлежит мне. Позволяй ему улещать твою душу или терзать ее, как только он пожелает. Себя я не позволю тронуть и пальцем.
В раздражении О'Лайам-Роу возвысил голос:
— Он не хочет впутывать тебя.
— Он впутывает меня в эту самую минуту, дурак ты несчастный. По какой еще причине ты свободен? Ты утверждаешь, что были в нем человеческие черты? A mhuire! — воскликнула черноволосая женщина, ее широко открытые сухие глаза наполнились горечью. — Поезжай домой. Он выше твоего понимания, этот милый оллав, оделенный любовью каждой встречной девчонки. Мы, дураки, боремся, мечтаем, попрошайничаем у дверей, подбадриваем слабых духом из последних сил, с рвением и страстью, а ты печешься о чужом отродье и кропаешь английские стихи!
Она перевела дух, и О'Лайам-Роу ровным голосом сказал:
ф- Подожди. Раз уж ты взялась крушить все подряд, позволь и мне промолвить слово. Глядеть на тебя пожалуй что и приятно, хотя и оторопь берет, но у меня совершенно нет желания видеть, как нами правит король Кормак.
Она вгляделась в лицо О'Лайам-Роу, не слишком-то задумываясь над его словами.
— Править тобой будет французский король.
— Вот ты и проговорилась, — вымолвил О'Лайам-Роу задушевно. — Вышвырнув англичан, Кормак О'Коннор перво-наперво выкинет и французов, которые помогали ему. Пропади они пропадом. Если даже Англии с трудом удается держать нас в руках, на что может надеяться Франция, которой и за Шотландией надо присмотреть, да еще и отбрехиваться от Папы и императора, что вцепились в ее границы?
— Англия тебе больше по душе? — с презрением спросила Уна. — Или, может быть, ты сам попробовал править?
— Иисусе Христе, — произнес низкий раскатистый голос, чуть охрипший от пьянства.
Спящий наконец пробудился. В дверях, слегка покачиваясь, вырос Кормак О'Коннор: смуглая шея с набрякшими венами выступала из ворота грязной рубашки, маленькие глазки блестели.
— Иисусе Христе, Боже правый… У нас, кажется, гости, девочка, а меня не предупредили? Ты доставил удовольствие моей телке, Филим О'Лайам-Роу? Угодить ей трудно, но ядрышко ой какое сладкое, как то многим ведомо… А! — выкрикнул Кормак и направился к женщине, что сидела, выпрямившись, на кровати. — А, на тебе старая ночная сорочка… Ты даже не прибралась, чтобы нас потешить… И где ж твои сокровища, прелестные, белые? — И, нагнувшись, он рывком разодрал на ней сорочку и халат, обнажив грудь.
Она была маленькая и белоснежная, и на тонкой коже виднелись пожелтевшие синяки недельной давности. Зеленоглазое утро — так назвал Уну Лаймонд.
— Красотка! — небрежно бросил Кормак и повернулся. — Женщина… взгляни на его лицо! Я, конечно, проснулся слишком рано! Ты еще не успел снять сливки, принц?.. Я разбудил твой аппетит. — И, переведя взгляд с ошеломленного О'Лайам-Роу на окаменевшее лицо женщины, он разразился смехом.
Уна не пошевелилась, даже когда Кормак запахнул на ней порванную одежду и развалился на стуле у кровати, воздев к потолку взъерошенную бороду и уткнувшись черной головой ей в бедро.
— Или мы подождем появления единорога? — все еще смеясь, сказал он, перевернувшись, подмигнул Уне, потом снова обратился к О'Лайам-Роу: — Знаешь ли, прекрасный принц, она послана мне, как отдохновение от трудов. «Кормак, любовь моя», — говорит она. — Притянув послушную руку Уны, О'Коннор положил ее себе на плечо, затем провел удлиненной ладонью женщины по своей влажной волосатой щеке. — «Кормак, любовь моя, жизнь — сплошное разочарование. Великий властитель Слив-Блума — маленький девственник, которого легко вогнать в краску: он так и стоит у врат природы. Тебе нечего бояться соперника».