Каиров повесил трубку и с минуту постоял у телефона. Потом глубоко с облегчением вздохнул. Папиашвили бросил ему соломинку, и Каиров со всей силой за нее ухватился. И как это часто бывает с человеком в подобных обстоятельствах, мысли его стали обращаться в противоположном направлении. Ему представилось, как он завтра войдет к секретарю обкома и, не торопясь, с достоинством, подобающим крупному учёному, станет излагать факты в свою защиту. Самарина он не будет пачкать, наоборот, признает его ум, главенствующую роль в создании машины; и в подготовке книги признает его участие, но писать книгу, писать…
Каиров представлял, какие он слова скажет секретарю обкома, какую позу займет, как вообще поведет себя.
«Ну, а если и это не поможет, — текли помимо его воли мысли, — я тогда против Самарина его «столичные художества» подключу. И статейки в американских газетах припомню… кинокамеру и все такое. Того же Арнольда упрошу, и такой фельетончик сварганим, что у Самарина самого да и у всех его защитников вмиг пропадет охота тягаться с Каировым. С таким–то материалом…»
Он посмотрел на портфель, стоявший у книжного стеллажа. Там, в потайном отделении, хранилось письмо Самарину из Америки, фотопленка с амурной сценкой, перечень американских газет, писавших о дорогом киноаппарате, подаренном русскому инженеру, о загадочном исчезновении дочери миллионера…
Каиров понимал, что из этих фактов трудно шить обвинения в аморальном поведении, но вонючую жижу, как он себе представлял, замесить можно.
В театре проводили генеральную репетицию пьесы о Толстом. На нее пришел и Арнольд Соловьев. Когда репетиция была в разгаре, в театр пожаловал начальник областного управления культуры. Ветров стал нервничать. Поглядывая из своего кресла на игру актеров, он косил глазами в сторону начальника, который сел возле столичного искусствоведа и, изредка хмуря лицо, говорил какие–то фразы. «Недоволен Ветровым», — с чувством невольной радости думала Маша. Её и Жарича Ветров заменил другими артистами, но на репетицию они пришли. «Недоволен Ветровым», — мысленно повторяла Маша и тотчас возвращалась к эпизоду, который произошел с ней полчаса назад, когда она входила в театр. У самого подъезда к ней вдруг подошел Леон Папиашвили и тронул за локоть: «Подождите, Мария Павловна, я хочу вам что–то сказать». — «Говорите быстрее, я тороплюсь на репетицию», — нетерпеливо попросила Маша. Леон вынул из кармана газету. «Вы, я полагаю, Мария Павловна, уже насладились…» — «О чем вы? Не понимаю вас», — перебила его Мария. «Фельетон о Борисе Фомиче. Разве не читали?» — «Слышала, но не читала. Мне сейчас не до газет». — «Тут клевета напечатана. Борис Фомич опровергает. Самарина под суд отдадут, но я не о том…» — «Самарина?.. За что под суд? Как под суд?..» — «Прочтете фельетон — и вы все поймете, но я, собственно, не о том, я к вам, Мария Павловна, по поручению Бориса Фомича…»
Но Маша его не слушала. Она взяла из рук Леона газету, нашла фельетон и стала его читать. Читала внимательно, не торопясь, будто Леон и не стоял тут с ней рядом. Несколько раз прочла то место, где говорилось о расформировании группы электроников. «Каиров обобрал электроников до нитки: занес на счет своей лаборатории прибор, затем машину… Наконец, Самарин написал ему книгу. Электроника нужна шахтам, но ему, Каирову, она больше не понадобится. И он прикрывает работы по электронике. Создатель уникальных электронных аппаратов, человек, трудами которого интересуются во многих странах, остается за бортом».
«И ведь, наверное, как я: махнул на все рукой и ушел, — думала Мария об Андрее. — Нет, нет. Это удивительно, что мы не боремся».
И ещё подумала: «Как много общего между нами — мною и Андреем».
Марии захотелось тотчас увидеть Андрея, рассказать ему все, что произошло с ней сегодня, что она думала, в чем сомневалась.
Возвращая Леону газету, проговорила: «Какой мерзавец!» И уставилась на Папиашвили злым, холодным взглядом. Думала: «Да, да — я поеду к Андрею. Мы родственные души. Мы будем бороться».
«Мария Павловна, — говорил Леон, — вам надо вернуться. Борис Фомич страдает. Он ждет вас…» Мария не дослушала, повернулась и, не простившись, вошла в театр.
— Перерыв! — объявил Ветров. Вытирая пот со лба, спустился в партер к гостям. Сел. — Фу! — вздохнул он страдальчески, — пуд крови стоит мне каждая репетиция.
— Я, конечно, не режиссер, — заговорил начальник управления, словно ничего не произошло, — но Толстой в этом виде мне не нравится.
Ветров, вцепившись пальцами в мягкие валики кресла, боролся с искушением бросить в лицо собеседника грубость, но он тут же представил, как против него создается фронт: Мария Березкина, Жарич, облисполком… И он понимал, что лучше бы инцидент замять, спустить на тормозах… Понимал, но злоба плохой советчик. А тут ещё Соловьев подлил
масла, в огонь:
— Советовать в делах искусства… рискованно.
— Да, рискованно! — в тон Соловьеву заговорил Ветров. — В свои режиссерские замыслы я никому не позволю вмешиваться. Вы беретесь судить о том, чего, простите, не можете знать в силу…
— В силу своей некомпетентности. Хорошо, мы назначим компетентную комиссию. Я, между прочим, и пришел сообщить вам, что у нас в областном управлении культуры есть желание послушать ваш отчет о работе театра.
— Материальчик хотите…
— Хотим помочь театру.
Ветров соскочил с кресла, неловко взмахнул руками и, шарахаясь из стороны в сторону, как–то боком, пошёл на сцену. Взойдя на нее, обернулся, срывающимся голосом прокричал:
— Я поеду в Москву. Я буду жаловаться!..
Зима в Степнянск являлась не сразу, и каждый год разная — то нежданно–негаданно выпадет в декабре снег, ляжет плотным слоем, дохнет окрест жгучим, степным морозом, а то гонит по небу темные сырые тучи, сыплет дождем и снежной крошкой, — гудит по ночам, пугает, а землю снегом прикрыть не может. Случается, до февраля тянется такая канитель, а там начнет пригревать солнце, задуют с Приазовья теплые ветры — считай, зимы не бывало. Вот и на этот раз зима лишь попугала степнянцев: трижды застилало улицы снегом, но каждый раз с юга накатывал теплый низовичок и съедал снег. По скатам и расщелинам звенели шумные ручьи–потоки. Сырые, промозглые стояли вечера.
В один такой вечер Андрей стоял у самодельного токарного станка и вытачивал резьбу на длинном токарном валике. Резец повизгивал и вздрагивал. Горячие стружки сыпались дождем, обжигая руки, стуча по стеклам защитных очков. Дровяной сарай, превращенный в мастерскую, ходуном ходил. Гул электрического мотора, шлепанье сшитого кое–как приводного ремня раздавались далеко вокруг. Соседки частенько поглядывали в сторону «мастерской» и злословили: «Слышь, Самарин–сын стучит». Другая скажет: «Барышник, что ли?.. Странный, ей–богу».