— Я говорю: «дядя Гри-Гри». Григория Мартыновича звали на французский манер — Гри-Гри.
Митька поднес руку ко лбу, провел ею несколько раз по голове, вдруг схватил трость с тяжелым набалдашником и ударил ею по висевшему на стене зеркалу.
В первую минуту Гремин думал, что Митька хочет выразить этим свою радость, довольно-таки неистовую, по поводу случившегося.
Действительно, событие, которого они так долго ждали и которое переживали теперь, было столь необычайно, что в самом деле по поводу него можно было не только разбить зеркало, но и выкинуть штуку куда сложнее.
Однако за разбитым Митькой зеркалом оказался пергамент; Жемчугов вынул его и, бросив на него беглый взор, проговорил:
— Так и есть! Это завещание Григория Мартыновича и указание, куда он спрятал свои деньги! Они зарыты здесь, под одной из половиц этой комнаты.
Василий Гаврилович взял пергамент, посмотрел на него и, убедившись, что Митька был прав, что это действительно завещание его дяди, так и сел на стул и, разинув рот, стал показывать вначале на зеркало, а потом на Жемчугова.
— Митька! — залепетал он совсем уничтоженный. — Как же это ты? Зеркало… и вдруг разбил, и там завещание?
— А зеленый-то порошок! — сказал Митька.
— Ну?
— Ну это было указание, и очень ясное, на то, где было спрятано завещание.
— Да как же так, братец? Зеркало, и вдруг зеленый порошок?.. Ничего не понимаю.
— И я не понимал, пока ты не сказал, что твоего дядю звали Гри-Гри. Тогда все стало ясно! Эта самая зелень в табакерке как по-французски называется? Vert de gris?
— Ну да, vert de gris!
— Ну a «vert» по-французски означает также «стекло». Ну а если твоего дядю звали Гри-Гри, то, значит, он указывал этими словами на принадлежавшее ему стекло. А так как ты мне раньше говорил, что это зеркало принадлежало твоему дяде и он сам повесил его сюда, то я смело разбил его, уверенный, что в нем кроется разгадка табакерки и того, куда девалось состояние Григория Мартыновича… Это было так же просто, как дважды два — четыре.
— Знаешь, — воскликнул Гремин, — будь здесь Селина, она опять сказала бы, что ты гениален, и на этот раз тоже была бы права! Ведь это действительно гениально! Теперь остается только установить, какое отношение ко всему этому имеешь ты и почему именно тебе была поручена табакерка с зеленым порошком.
Граф Линар, как он и ожидал этого, не вернулся в Петербург, в дальнейшем вообще сошел с политической арены и проживал в Дрездене в тиши.
Мало-помалу его чувство к красивой итальянке сгладилось, более она в Дрездене не появлялась, и он потерял ее из виду. Но флорентийский альбом, рассматривание которого осталось по-прежнему его любимым занятием, он берег и все по-прежнему не давал его в руки Селины де Пюжи, остававшейся при нем неизменно.
Когда Василий Гаврилович Гремин отыскал по сделанным в завещании указаниям зарытый его дядей клад, он нашел в железном сундучке, заключавшем в себе деньги, еще и другой пергамент, где было написано, что Григорий Мартынович всю эту операцию проделал по трем причинам.
Во-первых, потому, что он желал, чтобы его деньги не попали в руки его брата Гавриила Мартыновича, помешавшегося на алхимических опытах.
Во-вторых, потому, что хотел, чтобы его деньги перешли к людям с мозгами, а для того чтобы разгадать хитрость с зеленым порошком, нужно было иметь действительно большую сообразительность; и ее выказал Митька.
В-третьих, Григорий Мартынович обставил так сложно все свое наследство потому, что Митька Жемчугов был его сыном.
Само собой разумеется, что это должно было оставаться тайной, пока были живы все действующие лица этого погребенного в прошлом романа. Вот почему мать Жемчугова только перед смертью передала ему табакерку с наставлением, что делать с нею. Сама она тайны зеленого порошка не знала, и эта тайна должна была открыться лишь после смерти отца Василия Гавриловича, да и то, если молодые люди сумеют разрешить загадку.
Они сумели это сделать и поровну разделили наследство, вследствие чего Жемчугов стал богатым человеком.
За услуги, оказанные им императрице Елизавете при вступлении на престол, он был награжден чинами и женитьбой на Груньке, которая была выкуплена на волю самой императрицей Елизаветой Петровной.
Василий Гаврилович был у них шафером на свадьбе, а потом крестил их детей. Он любил повторять, когда, бывало, попадала ему на глаза табакерка с зеленым порошком:
— Ведь вот подумаешь! Не догадайся тогда Митька относительно этого порошка, так ведь и остались бы деньги зарытыми в подполье! И сколько, может быть, таких кладов хранится в земле неоткрытыми! Очень может быть, что не у одних у нас, а и в других семьях есть оставшиеся от предков вещи, в которых заключается указание на подобные же клады, и только понять это указание не могут.
— Ну а мы свое поняли! — ответил ему Митька. — И будем довольны тем, что у нас есть!
Наградив своих приверженцев, Елизавета Петровна круто и даже жестоко расправилась со своими врагами.
Остерман, Миних, Головкин, Левевольде, президент коллегии барон Менгден и действительный статский советник Тимирязев были обвинены в том, что злостно желали лишить государыню императрицу Елизавету Петровну принадлежавшего ей родительского престола. Их приговорили к смертной казни, ввели на эшафот, но там объявили помилование. Остермана отвезли в ссылку в Березов, Левевольде — в Соликамск, Головкина — в Собачий острог, Миниха послали в ссылку в Пелым, где находился Бирон, который теперь, по распоряжению императрицы Елизаветы, возвращался с «почетным» паспортом на жительство в Ярославль. Говорят, на одной из станций при перепряжке лошадей они встретились и только молча смотрели друг на друга, но не сказали ни слова.
«Брауншвейгская фамилия» сначала была отправлена по дороге за границу, но в Риге ее задержали, и тут принцесса Анна Леопольдовна с принцем Антоном и фрейлинами Юлианой и ее сестрой Якобиной Менгден жила около года в крепости. Затем их перевезли в Рязанскую губернию, в город Раненбург, основанный когда-то Меншиковым.
Из Раненбурга Анна Леопольдовна, разлученная здесь с сыном и с Юлианой Менгден, была отправлена с мужем и с родившейся у нее дочерью в заточение в Соловецкий монастырь. Но по дороге они были оставлены в Холмогорах, в опустевшем архиерейском доме, переустроенном в нечто вроде крепости. Брауншвейгская фамилия была помещена в трех комнатах и на прогулку могла выходить лишь на небольшую часть двора, обнесенную высоким частоколом.