Кто-то еще стрелял, кричал... Ахмет сорвал ее, оцепеневшую, с места и, словно пушинку, закинул в карету. Залихватский свист Ходжи... Сумасшедшая тряска... Еще выстрелы сзади.
«Боже мой, как я устала».
«И откуда они взялись тут на мою голову? — ворчал вполголоса Саллах, лихорадочно перезаряжая пистоль. — Обрушиться как гром на голову, угнать карету из-под самого носа инквизиторов, подстрелить их главаря и сухими уйти из воды... Ахмет в своем репертуаре. Вот только... Не стал бы он так рисковать. Ведь в перестрелке могли убить его драгоценную Ольгу. Скорее, все сложилось случайно. Просто он молодец — не растерялся. Однако пора и мне бежать».
Взведя спусковой крючок, Саллах подхватил дорожную сумку и выскочил из комнаты вон.
«Теперь главное — унести ноги. Надеюсь, они не заметили, что я тоже пальнул в них из окна. Но вдруг?..»
Краем глаза он заметил, как кто-то бежит по проулку, сжимая в правой руке саблю, а в левой пистоль.
«Засекли! Отрезают от конюшни! — привычным движением он поднял пистоль. — Проклятье! Это же Матиш... И куда он все время лезет?!»
Саллах одним махом перескочил через забор, потом через другой. В соседнем доме тоже была конюшня. Кто-то испуганно шарахнулся от него, заметив в руке оружие. Одна из лошадок была под седлом. «Аллах велик!» — облегченно выдохнул албанец, схватив ее под уздцы.
Матиш ждал, прижавшись спиной к беленой стене амбара. «Ведь точно отсюда стреляли. Отсюда!.. Лишь бы Стефан был жив. А уж там мы догоним... Да где же копаются эти болваны? Неужели так трудно быстро оцепить один двор?»
Всадник возник перед ним, выскочив из соседнего двора.
«Саллах?!» Албанец уже пронесся мимо и скрылся за поворотом. Матиш опустил руку с пистолем и досадливо сплюнул.
— Не успел? — засипел у него над плечом запыхавшийся Карел.
Матиш только молча кивнул в ответ, вздохнув про себя: «И слава Богу. Не знаю, смог бы я его...»
— А мы того... — Карел утер пот со лба. — Капитан... Стефан умер. Так-то, брат... — Ординарец смял в руке шапку с зеленой кокардой. — Что же нам теперь делать?..
И Матиш посмотрел на оседающую в переулке пыль уже совсем другим взглядом. Противным песком пыль заскрипела у него на зубах, и досада на самого себя захлестнула, словно именно он, Матиш, был во всем виноват. Со всего маха он швырнул свой, так и не выстреливший, пистоль, шваркнув им о беленую стену амбара.
Дюжиной безумных смерчей они ворвались в деревню. Верхом. С закрытыми лицами, в темных плащах.
Кавалерийский палаш, вспоровший живот схватившегося за вилы слуги. Пистоль, разряженный в голову старосты — еще пять минут назад счастливого деда. Отец, посмевший схватить косу и забитый солдатами насмерть. Мать, бьющаяся в истерике, выплевывая выбитые ударом сапога зубы...
Солнце клонилось к закату, когда полковник Дальт принес архиепископу завернутый в тряпицу, жалобно пищащий сверток. Некрещеного младенца. Девочку.
Самый богатый дом в деревне пылал, и спаслась из него только жена старосты. Еще вчера не такая уж и старая, но теперь — совершенно седая, в обгорелой одежде, с безумным от горя взглядом. Она шла, шатаясь, бормоча непонятные, страшные слова, жалобно протягивая к людям почерневшие руки. А люди в ужасе расступались. И оглядывались затравленно, ибо не в силах были понять: за что? Почему?
Страх и унижения, несправедливость и подлость, спрессованные народным терпением, за годы превращаются в смесь, куда более страшную, чем порох в мушкетах усмиряющих бунты солдат. И первая же искра эту смесь может взорвать.
Цебешу нетрудно было высечь искру. Восстают не потому, что жалко отдать лишний кусок угнетателю. Жизнь куда дороже любого жирного куска. Восставшие почти всегда идут на верную смерть и прекрасно знают об этом. Даже самое последнее человек отдаст скрепя сердце, если это последнее должно отдать по закону, по обычаю, по справедливости. Но позор унижения, нарушение исконных прав, вопиющая несправедливость... Когда стыдно смотреть соседу в глаза, потому что не выдержал, сдался, уступил наглости и грубой силе, бессовестному произволу присвоивших власть подлецов. И тогда достаточно пары брошенных слов. Простых и хлестких, называющих вещи своими именами.
И коса превращается в страшную пику. И не умеющие сражаться мирные люди грудью идут на мушкеты и шпаги. И дорвавшись до глотки обидчика, режут и рвут без пощады.
— Хватит!
— Свободы!
— Убивай вурдалаков!
Сотни крестьян, сжимая в руках топоры и косы, цепы и вилы, ворвались в Маутендорф, сметая на своем пути всех, кто смел им сопротивляться. Слишком долго спорили о старшинстве оставшиеся без своего командира солдаты полиции Христа. Слишком мало было времени у городских буржуа, чтобы собрать отряд самообороны, не готов к бою и слишком мал был регулярный гарнизон Маутендорфа. Их убивали на узеньких улицах, не дав в полную силу использовать ни мушкеты, ни шпаги, давя яростным напором и превосходящим числом.
Головы коменданта, помещиков, солдат — на базарной площади на кольях. Поднятый на пики судья. Зарубленный косами, со всей своей семьей, управляющий. Процентщик, сожженный в собственном доме…
Горожане, закрыв ставни и заперевшись на все замки, дрожали в своих домах, а победители уже громили торговые склады и винные лавки. Свобода? Завтра, протрезвев от выпитого вина, они посмотрят вокруг. И чернобородый и широкоплечий, с уверенным взглядом и свежим шрамом во все лицо деревенский староста захочет спросить, сняв шляпу и степенно поклонившись, не сводя с благородного профиля восторженный взор: «Что нам теперь делать, Учитель?»
Вот только ни он, ни другие не смогут найти старика, вовремя бросившего в толпу пару простых, хлестких слов. Старый Ходок раскаленными клещами вырвал у попавшего в плен Карела то, что хотел узнать о трех беглецах. И ушел, прихватив с собой трофейных лошадей, мушкеты, пистоли и три десятка самых боеспособных крестьян.
Завтра, узнав о судьбе Маутендорфа, полковник Дальт по приказу архиепископа направит в город два эскадрона аркебузиров, а наместник герцога в Каринтии завернет с марша пятьсот солдат неаполитанской пехоты. И край будет выжжен дотла — так в походе, когда нет других средств, прижигают рану, чтобы не загноилась.
Дым от подожженных домов черными клубами поднимался к небу, закрывая закатное солнце. Вечер. Двадцать первое октября 1618 года.
Солнце уже касалось западных пиков, когда они увидела впереди крупный обоз. Телеги, влекомые ломовыми лошадьми, неторопливо взбирались на крутой подъем.
— Там, за перевалом, уже Каринтия. А потом Аджио, Венеция… — Ходжа мечтательно зажмурился.