В одной из книг, написанной не по-арабски, а на языке, смысл которого с трудом складывался в голове Инги, о том и говорилось. Рассказывалось, что дети Бога захотели соединиться с дочерьми человеков, влить в их потомство свою кровь и силу, и за то были наказаны, низвергнуты с неба. Людей, молящихся на этом языке, Инги встречал в ал-Андалусе и Тимбукту. Они торговали, лечили, писали книги, держали мастерские и владели мельницами – искусное, разумное, хитрое племя, ненавидимое и презираемое и людьми нового бога, и мусульманами. Учёность племени мёртвого языка была древнейшей на вкус. Инги написал Нумайру, прося прислать больше их книг, и получил целый вьюк ветхих и новых – но прочесть их не успел.
В опустевшую его жизнь снова вошли сталь и война – чтоб уже никогда не отпускать.
Инги не приказывал следить за Соголон и её сыном – но всегда находились те, кто старался угодить владетельному Ндомаири, принося вести. Да и старый Балла, должно быть, не упускал из виду братнюю кровь. Соголон нигде не могла осесть надолго, пока не окреп Мари-Дьята. Сперва она отправилась в Ниани, и вождь Наре Махан, считавший себя великим колдуном и воином, взял её в жёны и усыновил Мари-Дьяту, объявив его львом рода Кейта. Родной сын главного джеле Ниани, Балла Фассеке, примчался в город кузнецов соссо и, дрожа, выболтал страшному Ндомаири, что именно пообещала Соголон властолюбивому Наре Махану. Инги рассмеялся. Наре Махан был самонадеянный глупец, всё время задиравший соседей и уже дважды прогневивший Балла Канте. Третий раз стал последним. Пообещав соседям, что теперь у него – знание сокровенных тайн колдовства соссо, Наре Махан собрал изрядное войско, объявил себя великим мансой и принялся сводить старые счёты, обещая вот-вот двинуться на старого Балла Канте. Свести старые счёты Балла ему позволил. А после двинул полк кузнецов. Инги не захотел пойти с полком, предчувствуя очередную унылую резню, но позволил идти Мятеще, с годами ничуть не убавившему в кровожадности.
Наверное, колдовству Наре Махан был всё же не чужд, потому что умудрился умереть прежде, чем Мятеща наложил на него руки. И кровопролития особого не случилось. Разноцветная конница мандинго с воплями бросилась прямо на ощерившийся копьями строй – и кинулась врассыпную, оставив перед ним кучу корчащихся тел. Мятеща во главе сотни союзной конницы загнал Наре Махана в болото – и немало удивился, когда родичи неудачливого мансы, торопясь сдаться, приволокли того мёртвым, но без единой раны на теле. Мятеща присел на корточки у трупа, потыкал его заскорузлым пальцем и фыркнул – не любил мертвечины, да ещё просмердевшей страхом.
После смерти мужа для Соголон настали тяжёлые дни. Наре Махан успел объявить Мари-Дьяту наследником – вопреки родичам и старшей жене, от которой уже имел сына. Само собой, вождём объявили именно этого сына, а старшая жена, Сассума Берете, вдоволь отыгралась на уродливой сопернице. К тому же Мари-Дьята, хотя и необыкновенно сильный, никак не мог встать на ноги. Удивительна женская вражда – она может тлеть годами, каждодневно оборачиваясь унижениями и болью, но никак не разрешится ни дракой, ни гибелью. Старейшины Ниани посчитали, что именно колдовство Соголон спасло город от разорения и цвет воинов мандинго – от гибели. И потому Соголон с детьми, – а она родила Наре Махану ещё дочь и сына, – каждодневно переругиваясь со старшей женой, всё же осталась в Ниани. Кузнецы Ниани взялись присматривать за Мари-Дьятой – ведь он был сыном великого Ндомаири, воплощённого духа кузнечного мастерства. Они же сковали ему костыли, чтобы, перебирая сильными руками, он смог ходить и укрепить ноги. Сын Соголон любил огонь и жарко искрящее железо и, хохоча, гнул пальцами гвозди.
В семь лет он всё-таки встал на ноги, и на диво крепко. Хотя он до конца дней предпочитал земле лошадиную спину, но кривоватые его ноги двигались проворно и уверенно несли хозяина по зарослям и болотам. Состязаний в беге сын Соголон не выигрывал, но бороться с ним не осмеливался никто из сверстников и даже старших юношей. В восемь лет он натянул лук взрослого мужчины, а в девять убил леопарда.
Вот тогда Сассума Берете встревожилась по-настоящему. Её сын Данкаран Тоуман, послушный мамин подголосок, смотрел на младшего брата с восхищением. Сассума попыталась извести горбунью и её сына колдовством и ядом. А после неудачи, видя, что кривоногий юнец становится первым среди охотников, она потребовала у старейшин выгнать Мари-Дьяту или убить. Те послали гонцов к Балла Канте и, не получив ответа, – вернее, даже не удостоившись разговора с мансой, – согласились. Для Соголон и её детей настали годы скитаний. Им охотно давали убежище – на неделю или месяц и непременно отправляли гонцов к Балла Канте и его кузнецу. Старый Балла посмеивался, глядя в огонь. Это ли не высшая власть – повелевать даже мыслями побеждённых?
Дорога скитаний привела Соголон с детьми и в Кумби-Салех, запущенную столицу Уагаду и дом Леинуя. Тот не стал доносить, но написал письмо Инги, прося приехать. Написал, выцарапав на куске кожи славянские буквы, – но записал ими слова родного языка. Инги встревожился, глядя на них, – и выехал в тот же день. Леинуя застал ещё живым – но в том, что ещё жило, оставалось очень мало от широкоплечего великана, годами сражавшегося бок о бок с Инги и понимавшего его страхи и сомнения лучше, чем он сам. В дворцовом саду под ветвями огромного шелковичного дерева он построил бревенчатый дом с крышей из дранки – настоящее сокровище на краю пустыни. А в доме была беленая печь, лавки и полати. Только у порога лежал рыжий песок, и дерево стен сочилось пылью, принесённой зимними ветрами.
Леинуй лежал на лавке, укрытый овчиной. На заострившемся его жёлтом лице блестел пот. От него пахло смертью – застоявшейся, давно угнездившейся в теле и неспешно доделывающей свою работу.
– Наконец ты приехал, – выговорил Леинуй, медленно шевеля губами. – Я уже не чаял увидеть тебя.
– Прости, брат, – сказал Инги. – Я перестал считать годы и привык думать, что мы расстались только вчера.
– Только вчера. – Леинуй растянул в улыбке губы. – А у меня уже внуки. Не поверишь – целых шестеро. Один вовсе беленький, и волосы золотые. Я зачем видеть тебя хотел… видишь, пустыня забирает меня. Она многих так – сушит изнутри. Будто червяк поселился и гложет, гложет.
– Тебе б лучше на берег реки, – сказал Инги. – К воде и зелени.
– Правда? Может, оно и лучше. Только незачем. Я пожил своё. Хорошо пожил. Хоть и тоскливо, и хочется увидеть перед смертью стены свои, свояков – ну да не судьба. Знаешь, тут про меня песни поют. Я всю жизнь мечтал, чтоб про меня песни складывали, – а тут на тебе. Даже и жить дольше не по себе – столько подвигов, прямо великан какой-то, и ещё живой, оказывается. За это спасибо тебе. Чего греха таить, многажды я в тебе усомнился. И теперь думаю – без толку ты шёл, вёл тебя пустой морок. Разве ж я не вижу, что тебе жизнь не мила? Но я с тобой куда большим стал. Хорошо прожил. И умираю довольным. Ябме-Акка стоит у моего изголовья, я её вижу ясней, чем тебя. И – веришь? – улыбается мне. Лицо у неё тёплое, как огонёк в ночном холоде.