луч вечернего солнца, чудом протиснувшись сквозь щели ставни, тускло оконтурил розоватой пылью большую стопу посуды, стоявшей на столе, и отдельно, у края, большую отцовскую чашку с отбитым краем.
Снова натужно застонала, словно от боли, входная дверь. Василий оглянулся. На пороге стояла мать.
* * *
— Пока живите у меня — места хватит. Можете здесь, можете с Олегом в летнике, там тоже не тесно. Оглядитесь, с людьми познакомитесь. Дом для вас мы к зиме сгоношим — не проблема. Можно по моему проекту, можно по вашему. Место сами выберете. Не желаете ждать — приобретем что-нибудь готовое. Сейчас многие рады отсюда в двадцать четыре часа без оглядки.
— От себя не убежишь, — неожиданно сказал Олег, отодвигая от себя стакан с вином.
Они сидели втроем в большой уютной гостиной. Наспех, по-мужски накрытый стол с грубоватой обильной едой, почти нетронутая бутылка вина.
— Не знаю, что ты имеешь в виду, но от себя бегать вообще не следует, — сказал Зарубин, не отводя глаз от опустившего голову отца Андрея. — Обстоятельства надо подчинять себе, а не убегать от них. Вы согласны, отец Андрей?
Андрей отозвался не сразу.
— Должен ответить, что обстоятельства зависят не столько от нас, сколько от воли Господа. Но очень важно, что от нас тоже. У человека всегда есть выбор. Только от него зависит, что он выберет, куда пойдет.
— Имеете в виду — к злу или к добру?
— Иногда думаем, что к добру, а получается — ко злу.
— А как не ошибиться? Как? — вдруг вздернулся Олег и даже встал со стула. — Я Богородицу, как Мать мира, Вселенной, с космической энергетикой хотел. Чтобы сразу ощущали, как войдут, как глаза поднимут. А вы говорите — неправильно.
— Это не я говорю. Она у тебя сверху вниз взирает, из космической дали, отрешенно. А у нее самое главное и великое — доброта. Безмерная доброта. И прощение. Она рядом должна быть, в глаза смотреть. Только тогда спасение разглядишь.
— Считаете прощение высшей добродетелью? — нахмурился Зарубин.
— Так заповедано.
— А вы, лично вы, могли бы простить того, кто на вашу мать руку поднял, дочку изнасиловал, вас жизни лишить собирается. Могли бы?
Повисло тяжелое молчание.
— Не знаю, — выдавил наконец из себя отец Андрей. — Наверное, не смогу. Но пытаться буду. Не простить, нет. Помочь.
— Помочь? Чем?
— Осуждением.
— Они человеческого суда не боятся, а на Божий суд им вовсе наплевать.
— Откуда нам знать…
— Да тут и знать нечего.
— Откуда нам знать, что мое осуждение или ваша месть не есть тот самый Божий суд?
Зарубин осекся. С интересом посмотрел на отца Андрея. Разлил по стаканам вино, не приглашая остальных, залпом опустошил свой стакан и лишь потом сказал:
— А вы, оказывается, не так просты, отец Андрей. Я уж было испугался — не приживетесь вы на здешней таежной неудоби. Тут без стержня первым ветерком в осадок сдует. Не привык еще наш народ к доброте, не привык. И в церковь они еще нескоро пойдут. Да и пойдут ли?
— Зачем же вы её тогда построили? Наняли бы на эти деньги других бандитов, чтобы они расправились с вашими обидчиками.
— Знаете про обидчиков? Не скрою — была такая мысль. Только я не для них строил, для себя… Для старух, для детишек, для вас. А с обидчиками я сам, своими руками. Чтобы осечки не вышло.
Разговор в гостиной, спрятавшись наверху за приоткрытой дверью, слушала Маша.
* * *
Прижимая к груди стеклянную банку с парным молоком, Аграфена Иннокентьевна пробиралась через огород к баньке, над трубой которой чуть курился теплый угасающий дымок, а небольшое оконце тускло светилось в сумерках позднего летнего вечера. Неожиданно из соседнего огорода её окликнул Бондарь. Делать ему на огороде в это позднее время было нечего, и Аграфена Иннокентьевна догадалась, что поджидал он её специально.
— Слышь, соседка, — со своей обычной нагловатой фамильярностью позвал он. — Я ваше положение в настоящий момент, конечно, понимаю. На немедленном сроке не настаиваю, но через недельку — будьте добры. Потребую освободить для личных целей. Племяшу семейную жизнь устраивать требуется. Так что поимей в виду и своего меньшого в известность поставь. Пускай шибко надолго не располагается.
— Ты об чем? — замерла Иннокентьевна.
— Тебя что, Виталька не проинформировал? — притворно удивился Бондарь. — Купил я вашу гнилушку.
— Когда? — еле выдохнула Иннокентьевна.
— Разговор, сама знаешь, давно был. Сегодня рассчитались.
У Аграфены Иннокентьевны враз ослабли ноги.
— Он что сделал-то? — тихо сказала она. — Он что у меня-то ничего не спросил? Василий тоже свою долю имеет. Ему где жить-то теперь?
— Ты, баба Груня, радуйся, что купили. Кому по нонешнему времени такая развалюха нужна? Сейчас вон какие хоромы ставят. Если бы не племяш, я бы за неё и штуки не дал. Одна выгода, что рядом. Смахнем её к хренам в два счета. Ваське тут все равно не жить. Хорошо, ежели сам уедет, пока добрые люди не помогли. Так и передай.
Иннокентьевна выпрямилась и сверкнула на Бондаря таким обжигающе-злым взглядом, что тот невольно попятился.
— Сам и передай, я его кликну сейчас.
— Успеется, — сказал Бондарь, отходя в глубь огорода.
— Что, в штаны наложил? И думать забудь! Я своего согласия не дам. А деньги тебе Виталька сегодня возвернет.
— А я не возьму! — отозвался Бондарь, уже едва видный в сумерках. — Назад такие дела не поворачивают.
— Повернешь. Ещё как повернешь! — закричала Иннокентьевна. — Не говори только, что сам покупать надумал. Знаю, какой змей тебе нашептал. А то ты для племяша копейку выделишь! Тебе хоть одна холера поверит, нет?
Прижимая одной рукой к груди банку с молоком, а другой вытирая слезы, Иннокентьевна добралась до баньки, поставила на порог предбанника молоко, сняла с плеча и повесила на гвоздь полотенце — прислушалась. В баньке было тихо, только догорающие в каменке угли потрескивали, да чуть слышно капала вода.
— Вась, а Вась… — позвала она и, не дождавшись ответа, сказала: — Я тут