— Спасибо, парень — прошептали его губы, голова устало опустилась.
Только сейчас в памяти Федора вспыхнула картина из его детства, и он вспомнил, когда видел этого человека.
«Да это именно тот здоровенный чернобородый весельчак, что купил когда-то рыбу, расплатившись поцарски золотым самородком! Он, точно он!» Глаза, именно глаза запомнил тогда Федор, и теперь он видел эти же глаза, только вместо того неистового озорного огня в них была боль и благодарность.
Федор подошел к изголовью и, приподняв голову мужчины, из ложки влил ему в рот теплый отвар смородины. Тот проглотил, Федор дал еще несколько ложек:
— Пейте, дядя Семен!
Глаза мужчины слегка приоткрылись, в них вспыхнуло удивление, но тут же погасло — не было сил. Он опять провалился в беспамятство. Всю ночь он бредил, что-то кричал и обливался потом, расшвыривал шкуры, которыми его укрывал Федор. Под утро успокоился и уснул. Федор тоже уснул прямо на земляном полу, уткнувшись головой в свернувшегося калачом Разбоя.
Яркие солнечные лучи, проникшие в полдень в избушку через небольшое окошко, затянутое бычьим пузырем, разбудили Федора. Разбой уже давно сбежал и мышковал поблизости от избушки. С хрустом в суставах потянувшись, Федор встал. Низкий потолок не давал ему, как раньше, распрямиться в полный рост. Его знакомец лежал с открытыми глазами, лоб покрывали крупные капли пота, но дыхание было ровным и спокойным. Склонившись над ним, Федор отер мокрой тряпицей его лоб, повернулся, чтобы отойти. Крепкая рука взяла его за запястье.
— Откель мое имя знаешь?
Федор без особого усилия освободил руку и, внимательно вглядываясь в лицо лежавшего, ответил:
— Давно это было, но помню, в селе нашем, в Рыбном, в кабаке заплатили вы мне за рыбу самородком.
— И ты запомнил мое имя?
— Обличье у вас, дядя, запоминающееся, и голос вспомнил. И вообще отец говаривал: «Доброе дело помнить надоть!»
— Правильный у тебя батя был, славно тогда погуляли, а тебя не помню. Мой отец говорил: «Сделал добро человеку — забудь, сделал зло — век помни». Помоги-ка, сесть хочу, совсем спина занемела.
Федор помог.
— Что ж, извини, не помню, как тебя звать, давай знакомиться. — Он протянул Федору руку.
Федор осторожно пожал огромную костлявую ладонь старателя, назвался:
— Федор Кулаков.
— Уже думал, Богу душу отдам здесь, да, видно, рано еще мне, не заслужил. Каким ветром тебя занесло, парень, сюда?
— Так это мое зимовье, наследственное, от отца, от дедов. Все Кулаковы здеся охотничали, соболя да белку промышляли. Пришел к зиме поправить избушку да кулемы подновить, а тут такое дело. Как, дядя Семен, полегче вам?
— Слава богу, дышу да тебя слышу, водички дай. — Напившись, Семен прикрыл глаза. — Посплю я.
Трое суток Федор не отходил от больного, тот то просыпался, пил воду, то засыпал и спал непробудно. Только пару раз Федор смог заставить его проглотить несколько ложек мясного отвара, рябчиков между делом настрелял и варил их себе да Разбою на прокорм. Целой одежды на Семене практически не было. В клочья изодранная куртка и штаны из грубой ткани не поддавались починке, высокие кожаные бахолы огромного размера были целы. Когда Федор спросил Семена, где ж его так угораздило, тот только мотнул головой и отвернулся к стенке. Не спрашивая больше, Федор решил: захочет сам расскажет, чего пытать чужое горе. На четвертые сутки Семену стало значительно лучше, он поел и даже встал на ноги. Высокий, широкий в плечах, но страшно худой. Его от слабости качнуло. Опершись на Федора, Семен встал и вышел из избушки. Свежий таежный воздух пьянил. Семен сел на завалинку:
— Эх, закурить бы!
Федор протянул кисет с табаком:
— Закури.
— А чего ж ты молчал, что табак есть?
— Так не спрашивал.
— Я и не спрашивал. Вижу, не куришь, думал, не пристрастен ты к этой дурной забаве.
— Нельзя в зимовье табаком дымить, одежка пропахнет, зверь издали тебя чуять будет, не принято у нас. Вот на ветерке дыми себе.
— Ай, славно, — прокашлявшись после первой затяжки, прошептал Семен. — Аж в голову вдарило.
— Раз на табак потянуло, дело к поправке. Это хорошо, а то ведь мне домой надо, мать, наверное, молитвы шепчет за меня, обещал на два-три дня, а сам уж пятый дён не вертаюсь.
Семен молчал. Молчал после сказанного и Федор. Пауза затянулась, и Федор нарушил ее:
— Может, со мной потихоньку пойдешь? За день-дна доберемся. Мать тебя там быстро на ноги поставит, а, дядь Семен?
— Спасибо, Федя, не могу я к тебе в гости идти. Не дойду, слаб еще и тебе обуза.
— Да кака обуза, денек еще отлежишься — и айда, пойдем, а?
После некоторого молчания Семен сказал:
— Нельзя мне, Федька, на люди казаться, пока не разберусь. Кое-кто хотел, чтоб я в тайге сгинул, пусть так и считают. Вот таки мои дела.
— Да. То другое дело. Тогда жди меня здесь, отлеживайся, я домой и в обрат, одежку тебе принесу. Ватина как раз впору будет. На два дня еды хватит, а гам и я возвертаюсь. Договорились?
— Договорились, — ответил Семен.
Когда через два дня Федор вернулся, избушка была пуста. Семена не было, как будто и не бывало. Только запах табака остался в зимовье да теплый еще очаг. Федор немного огорчился, но не обиделся. «Значит, так решил, ему видней». Несколько дней ушло на нехитрый ремонт да другие охотничьи дела, и Федор собрался домой.
После того случая на реке гнев отца обрушился на ни в чем не повинную Анюту.
— Значит, повод даешь, раз так себя ведет! — орал Никифоров на дочь, обливавшуюся слезами. — Все! Хватит, завтра же собирайся, поедешь в Енисейск, к родичам, чтоб духу твоего здесь не было, не позволю позорить меня! Мать, собирай непутевую, с Акинфием пущай едет завтра же, заодно товары для лавки пусть смотрит, нечё бездельем маяться!
Мать Анюты, тихая и спокойная женщина, Алена Давыдовна, прижав к себе рыдающую Анюту, увела ее на свою половину.
— Отец сказал, так и должно быть, утри слезы, доченька, его слово закон, он же тебе добра желает, — успокаивала она Анюту.
— Мама, так люблю же я его, как же я поеду, что он-то подумает?
— А он тебя? Ой, девонька, не пара он тебе, что от него проку-то? Отец его на службу к себе звал, так не пошел, а пошто? Гордыня заела. А любил бы тебя, гордыню-то поунял бы. Да все, может, и сложилось бы, а так что? Кто он, твой Федька? Голь перекатная, да еще с норовом!
— Мама, ну что ты говоришь, иль ты меня не любишь? Иль счастия мне не желаешь?
— Потому и говорю, что счастия тебе желаю, доченька. Успокойся, подумай, время тебе будет, проветришься, людей многих увидишь, а там все на свои места и станет. А слезы утри, говорю, негоже взрослой девке слезы лить, не стоят мужики девичьих слез, не стоят, поверь мне.