Посланные холопы все исполнили как надо. Притащили они Гришку на задний двор и заперли в холодной, где обычно содержали всяких колодников да татей. Гришка лежал на земляном полу, в крови, заваленный какими-то лохмотьями. Василий, когда вошел, не сразу и заметил его. Велел поярче разжечь факелы, прищурился.
— Подымите его!
Михалко огромными ручищами разгреб тряпье, вздернул Гришку на свет божий, поставил перед боярином. Гришка испуганно таращился на обступивших его людей. Видно, плохо соображал, где он и что с ним происходит.
— С ложа его подняли, сонного, — сунулся под руку Стенька. — Он толком и вразумиться не мог, как мы его в охапку и айда со двора. Правда, потом, по дороге, опомнился, верещать начал, брыкаться, карами разными грозить. Михалко вон, палец прокусил. Тот и приложился к нему, насилу не прибил.
Михалко, услыхав свое имя, замычал, поднял кверху палец, замотанный окровавленной тряпицей. Василий поморщился, отмахнулся.
— Чего чреслами своими гнусными машешь? Не до тебя сейчас! А за службу вознагражу, когда со сморчком этим плюгавым потолкую.
Он подошел ближе, схватил Гришку за волосы, задрал голову. Тот взвизгнул, а глаза то ли от боли, то ли от страха вмиг разъехались в стороны и зажили каждый своей отдельной жизнью.
— Говори, шпынь, кто тебя надоумил на меня хулу возвести! Кто царским соглядатаям обо мне все доложил? Говори, негодный!!! Иначе пытать велю почище того, чем у тебя правду вызнавали царевы люди. Ну!!!
Глаза у Гришки встали на место, и он встретился со страшным взглядом Василия. Понял, что врать боярину себе дороже. И заголосил, размазывая по лицу слезы и сопли.
— Купцы ляшские! — Губы у Гришки затряслись, и он заплакал, орошая слезами трясущиеся щеки. — Они это. Подловили меня в харчевне, когда я сболтнул лишнего и стали принуждать к измене. Тебя, то есть, оговорить. Если, говорят, не сделаешь это, то тотчас о словах твоих будет доложено большему боярину Салтыкову. А уж он тебе спуску не даст и шкуру обязательно спустит… Так говорили они, и я, ничтожный, испугался. А и сказал-то я только то, что царь наш батюшка бывает крут со своими людьми верными и надежными. Пьянство меня обуяло. Не иначе, какое-то зелье они мне подмешали, оттого и молол языком что попало! — Гришка перестал лить слезы, утер грязной рукой лицо, шмыгнул носом, от чего тот смешно заходил из стороны в сторону.
— Далее что? — поторопил Василий.
— Далее?.. А далее денег дали и научили, что говорить и как вести себя в приказе, когда правду будут вызнавать. Обещали вдвое против того, ежели молчать я буду и от слов своих не отступлюсь. А потом на тебя указали. Вот и все, боярин! — Гришка бухнулся в ноги Василию. — Прости меня, грешного! Христом богом прошу. Не по злобе своей учинил я это, а по недомыслию своему и скудоумию.
Гришка замолчал, умоляюще, снизу вверх, смотря на Василия. Тот, после слов Гришки, окончательно уверился в своей правоте. Они это, они — злыдни окаянные. Вознамерились извести руками царских приспешников, и чуть было не удалось задуманное. Бог помог! Значит — его правда, раз не дал сгинуть по навету.
Гришка сопел, не спуская взгляда с Василия. Но боярин про него уже забыл.
— Бросьте его собакам. Пусть позабавятся, — сказал и вышел на улицу, отделив дверью истошный вопль обреченного Гришки.
В это самое время, когда Василий на своем подворье мучил дознанием подьячего Гришку, в Борисове умирал боярин Твердислав. Он лежал совсем один в белой чистой горнице. Иногда кто-нибудь из дворни заглядывал и, видя, как тяжело вздымается грудь у боярина под одеялом, удалялись. Вчера к боярину приехал настоятель церкви Сильвестр и причастил Твердислава. И теперь боярин был готов отправиться в последний путь. Тело стало как чужое, все чресла задеревенели и уже не подчинялись хозяину, и только в глазах еще теплилась жизнь. Удивительно, но боли не было, наоборот ощущалась какая-то легкость, будто подняла его на крыло гигантская птица и несла куда-то вдаль. Ускользающим сознанием Твердислав еще цеплялся за жизнь, за действительность, но с каждым часом эти потуги становились все слабее. Единственное, чего он сейчас желал, так это увидеть сына своего, Василия. Но тот пропал и не являлся пред очи умирающего отца. Почему его не позовут к нему? Почему он хоронится от него?
Твердислав разлепил запекшиеся губы, прохрипел:
— Васька.
Тут же из-за двери высунулась белобрысая голова дворового холопа. Прислушался, позвал в тишину горницы:
— Боярин, звал что ли?
Твердислав сколь мог повернул голову.
— Поди сюда.
Холоп несмело подошел, застыл перед ложем.
— Нагнись. — Когда тот нагнул голову, прохрипел: — Ваську сыщите, сына моего… Помираю я… Хочу увидеть его в последний раз и слово отцовское молвить. Сыщите немедля… Время нынче дорого для меня, чувствую, недолго мне осталось. — Задышал неровно, тяжело. — Ступай!
Холоп попятился, выскользнул из-за двери. В коридоре столкнулся с ключником[11] Матвеем. Тот поперхнулся от неожиданности и тут же налетел на нерасторопного юнца:
— Ты чего здесь шляешься? Дел других нету? — проговорил шепотом, притянув к себе.
— Я это… У боярина был… Пробегал мимо и слышу, будто зовет он кого-то. Я и заглянул.
— Ну и…? Да говори толком!
— Просит он, чтобы Василия к нему позвали. Сына его. Говорит, что недолго ему осталось, и перед тем, как помереть, хочет сына своего увидеть.
— Спаси и помилуй! — Матвей перекрестился, пробормотал вполголоса: — Значит, недолго уже осталось. А молодой боярин в Москве, в стольном граде. Он за столь малое время и не доскачет сюда. Посылать, аль нет? Нет, надо послать. А то, когда вернется, гневаться будет. — Матвей отвесил холопу звонкую оплеуху, словно кнутом огрел. — Пошел отсюда! И молчи о том, что видел здесь и слышал. А то не видать тебе более ни маменьки своей, ни батьки.
Юнец, сверкая босыми пятками, припустил по коридору. Матвей немного постоял и, гремя ключами, двинулся следом отдавать распоряжение, чтоб готовили черного вестника в стольный град, к боярину Василию.
Как только они ушли, в сенях опять установилась тишина. Из-за двери, где лежал умирающий, не доносилось ни звука. По полутемному коридору прошелестел легкий ветерок, и в отсвете солнечных лучей на полу обозначилась неясная тень. Она замерла, потом зашевелилась и приняла очертания человеческого тела.
Человек постоял, прислушиваясь, поворачивая из стороны в сторону голову, спрятанную под глубоким капюшоном. Тело незнакомца укрывала рубаха, подпоясанная веревкой, на ногах — легкие и удобные лапти, делающие шаги неслышными. Он напоминал скорее бесплотный дух, чем живого человека, и передвигался с такой легкостью, что, казалось, и не шел вовсе, а скользил по воздуху.