Наступило долгое молчание. Потом солдат выпрямился, неловко отдал честь и вышел…
Несколько минут Джемма стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села у открытого окна.
Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать. Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза:
Дорогая Джим!
Строки вдруг расплылись у неё перед глазами, подёрнулись туманом. Она потеряла его. Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нём, всей тяжестью навалилась ей на грудь.
Потом снова взяла листок и стала читать:
Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше нельзя. Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения? Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми.
Итак, моя дорогая, вы видите, что незачем вам было терзать своё сердце из-за той старой истории с пощёчиной.
Мне было тяжело перенести это. Но потом я получил немало других таких же пощёчин и стерпел их. Кое за что даже отплатил. И сейчас, я как рыбка в нашей детской книжке (забыл её название), «жив и бью хвостом» – правда, в последний раз… А завтра утром finita la commedia [106] .
Для вас и для меня это значит: цирковое представление окончилось. Воздадим благодарность богам хотя бы за эту милость. Она невелика, но всё же это милость. Мы должны быть признательны и за неё.
А что касается завтрашнего утра, то мне хочется, чтобы и вы, и Мартини знали, что я совершенно счастлив и спокоен и что мне нечего больше просить у судьбы. Передайте это Мартини как моё прощальное слово. Он славный малый, хороший товарищ… Он поймёт. Я знаю, что, возвращаясь к тайным пыткам и казням, эти люди только помогают нам, а себе готовят незавидную участь. Я знаю, что, если вы, живые, будете держаться вместе и разить врагов, вам предстоит увидеть великие события. А я выйду завтра во двор с радостным сердцем, как школьник, который спешит домой на каникулы. Свою долю работы я выполнил, а смертный приговор – лишь свидетельство того, что она была выполнена добросовестно. Меня убивают потому, что я внушаю им страх. А чего же ещё может желать человек?
Впрочем, я-то желаю ещё кое-чего. Тот, кто идёт умирать, имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы объяснить вам, почему я был так груб с вами и не мог забыть старые счёты.
Вы, впрочем; и сами все понимаете, и я напоминаю об этом только потому, что мне приятно написать эти слова. Я любил вас, Джемма, когда вы были ещё нескладной маленькой девочкой и ходили в простеньком платьице с воротничком и заплетали косичку. Я и теперь люблю вас. Помните, я поцеловал вашу руку, и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»? Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой написано ваше имя. Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба раза без вашего согласия. Вот и все. Прощайте, моя дорогая!
Подписи не было. Вместо неё Джемма увидела стишок, который они учили вместе ещё детьми:
Счастливой мошкою
Летаю.
Живу ли я
Иль умираю.
Полчаса спустя в комнату вошёл Мартини. Много лет он скрывал своё чувство к Джемме, но сейчас, увидев её горе, не выдержал и, уронив листок, который был у него в руках, обнял её:
– Джемма! Что такое? Ради бога! Ведь вы никогда не плачете! Джемма! Джемма! Дорогая, любимая моя!
– Ничего, Чезаре. Я расскажу потом… Сейчас не могу.
Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо, отошла к окну и выглянула на улицу, пряча от Мартини лицо. Он замолчал, закусив губы. Первый раз за все эти годы он, точно мальчишка, выдал себя, а она даже ничего не заметила.
– В соборе ударили в колокол, – сказала Джемма оглянувшись; самообладание вернулось к ней. – Должно быть, кто-то умер.
– Об этом-то я и пришёл сказать, – спокойно ответил Мартини.
Он поднял листок с пола и передал ей. Это было объявление, напечатанное на скорую руку крупным шрифтом и обведённое траурной каймой:
Наш горячо любимый епископ, его преосвященство кардинал монсеньёр Лоренцо Монтанелли скоропостижно скончался в Равенне от разрыва сердца.
Джемма быстро взглянула на Мартини, и он, пожав плечами, ответил на её невысказанную мысль:
– Что же вы хотите, мадонна? Разрыв сердца – разве это плохое объяснение? Оно не хуже других.
На 17-м этаже большого мрачного дома на 24-й улице Нью-Йорка ещё недавно жила старая английская писательница Этель Лилиан Войнич. Жила она вместе со своей приятельницей Анной Нилл. Анна работала в библиотеке, и Войнич почти целые дни была одна. Окна её комнаты выходят на восток. Часами сидела она в кресле у окна и вспоминала…
Позади длинная, сложная, трудная жизнь. Множество стран, городов, людей и непрестанный труд.
А у книги, созданной ею, – своя судьба.
Встреченный возмущением в Америке, равнодушием в Англии, её роман «Овод» был восторженно принят в России.
Она писала свой роман только для взрослых, считая, что он никак не годится для молодёжи, но именно молодой читатель страстно полюбил её героя.
Все её сверстники умерли, она была почти одинока. Она ничего не знала о том, как относятся к её роману теперь в России, в СССР. Бережно хранила она маленькую книжечку в жёлтой обложке – дешёвенькое издание «Овода» на русском языке, вышедшее в 1913 году. Она считала, что это последнее издание её романа в России.
Но вот однажды, в конце лета 1955 года, ей принесли апрельский номер советского журнала «Огонёк». В нём была напечатана статья – «Роман „Овод“ и его автор». Взволнованная до глубины души, старая писательница увидела в журнале свою фотографию пятидесятилетней давности, портрет своего отца, мужа.
Значит, её не забыли, её любят в той огромной прекрасной стране – в той стране, где она сама бывала в молодости, за свободу которой она когда-то боролась!