— Ушел он. Совсем ушел. Так что теперь бояться нечего.
— Слава Тебе, Иисусе Христе! — пробасил Никифор и пропустил меня внутрь.
— Ты только общинникам про то, что случилось у нас, не говори, — учил своего послуха Григорий. — А то еще, не дай Господь, на Добрына окрысятся. Помнут, не разобравшись, а он мне жизнь спас.
Никифор кивал, понимаю, мол. А у самого руки тряслись. Напугал его подгудошник до полусмерти. Крестился он истово, пока мы в землянке порядок наводили. Все Иисуса славил. Считал, что это Боженька его от смерти неминучей оборонил. А потом вдруг мне в ноги кинулся и стал руку целовать.
— Спасибо, добрый человек, за учителя, — приговаривал.
Еле я от него вырвался. Взглянул на Григория: выручай давай.
Григорий послуха с колен поднял, в сторонку отвел, пошептал ему что-то на ухо. Смотрю: успокаиваться парень начал. А потом и вовсе на лежаке калачиком свернулся. Сон его сморил. Так-то лучше будет.
— Лихо у тебя получилось, — шепнул я.
— Верит он мне больше, чем себе, — так же тихо ответил Григорий. — Ростом под потолок вымахал, а сам, как дитятя малая. Хоть в козу-дерезу с ним играй. А ты чего кулак сосешь?
— Да, — отмахнулся я, — больно зубы у подгудошника крепкие.
— Подгудошника? — грустно усмехнулся христианин.
И посмотрел мне прямо в глаза.
— Ты догадался?
— А чего тут догадываться? — пожал он плечами. — Господь им судья. А что же ты калике не дал свое дело довершить?
— Потому что живой ты мне нужен, — прямо ответил я. — Через тебя мне воля обещана.
— А я сперва подумал, что вы вместе пришли.
— Пришли вместе, — согласился я. — Только каждый за своим.
До самого утра мы потом с Григорием разговоры вели. Вполголоса, чтоб Никифора не разбудить. А тот разоспался. Разморило его после пережитого. Ноги свои длинные с лежака свесил. Руки под голову подложил и постанывал во сне тихонечко. Видать, волкулак ему снился.
Рассказал я христианину о том, как Андрей смерть принял. Как просил меня рыбак за Ольгой приглядеть. И про то, что открыл он мне перед кончиной своей страшной, где Григория искать. И конечно, о том, зачем я приехал в Муромскую землю.
Выслушал меня христианин. Потом сказал:
— Андрея жалко. Царствие ему Небесное за муки ради Господа нашего после Страшного Суда будет. А пока пусть земля ему пухом покажется. То, что княгиня Киевская к Христу повернулась и жаждет к вере христианской приобщиться, это весть добрая, — помолчал немного, а потом сказал: — Только не поеду я с тобой, Добрый. Какой из меня наставник? Не гожусь я Ольге в учителя. Слаб. Ей бы кого поправедней меня найти.
И потом, — кивнул он на чурбаки липовые, — у меня для церкви Распятие не получается. Бьюсь я над ним уж который год, а вырезать Спасителя на кресте не выходит. Не дается мне резьба. Корявым Иисус у меня получается, прости, Господи. А ты говоришь…
Всю весну и цельное лето уговаривал я Григория со мной на Русь отправиться. Не хотел он общину покидать. Отнекивался:
— Как же я людей оставлю? Они же мне доверились, а я брошу их.
И так я вокруг него, и эдак, а он уперся, как баран в ворота новые, и ни в какую. То церковь не достроена, то жито не убрано, то Параскева занедужила… искал Пустынник все новые и новые причины, чтобы со мной в Киев не идти.
Помог я общинникам церковь поднять, жито вместе с ними убирал, Иоаннову жену от лихоманки вылечил. Даже, на радость общине, Иисуса на кресте вырезал…
— Ну, так, что? — не стерпел я как-то по осени. — Поедешь со мной, или тебя силком тащить?
— И чего ты так стараешься снова в полон свой вернуться? — спросил он. — Оставайся с нами. Разве же здесь не воля тебе?
— Воля, — кивнул я. — Только на чужбине да без любимой и свобода не в радость. А я, знаешь, так по жене соскучился. Так соскучился, что душа изрыдалась вся. Слезами горькими денно и нощно обливается. Я уж сколько лет в себе изо всех сил тоску давлю. Сколько же можно в кулаке сердце свое сжимать? Оно же не камень, может и не вынести.
— Больно тебе? — просто спросил он.
— Больно, — признался я.
Помолчал Григорий немного, а потом сказал:
— Как дорога морозом схватится, так и поедем.
— А меня с собой возьмете? — пробасил Никифор.
— Куда же я без тебя? — улыбнулся Пустынник.
— Ой, да. Ой, да за горо-о-ой… — на весь заиндевевший бор горлопанил Никифор. — За горой высоко-о-ой…
Пар валил из луженой глотки жердяя. От его густого баса мурашки бежали по телу, но где-то в груди становилось теплее, и казалось, что не так уж и холодно в замороженном лесу. Я даже тулупчик на груди распахнул.
— И откуда ты такой голосяко себе приобрел? — спросил я послуха.
Никифор прервал песню и на меня взглянул. Гордо.
— Таким уж Господь меня уродил, — ответил.
— Выходит, ты самим Господом рожден? — строго спросил ученика Григорий.
И вся гордость жердяя улетучилась вмиг. Он подвигал своим большим кадыком, словно пытаясь что-то сказать, но не нашелся и скромно опустил глаза долу.
— Чего молчишь-то? — наседал на него христианин. — Или Иисус тебя разом не только разума, но и языка лишил?
Совсем растерялся послух, сдвинул треух на глаза и затылок косматый почесал.
— Я в батюшку своего пошел, — пробурчал он. — Ты же сам говорил, что все мы…
— Отцом Небесным созданы… — подсказал ему Григорий.
— По образу и подобию Его, — жердяй, словно дитятя, обрадовался, вспомнив наконец наставления учителя.
— Это что же выходит? — я придержал Буланого. — Все люди на самом-то деле Боги?
— Как это? — Никифор поправил треух и изумленно на меня уставился.
— А так, — сказал я. — Если что-то создать по образу и подобию… скажем… коня, — я похлопал Буланого по шее и уселся в седле поудобней, — получится конь. Так?
— Так, — кивнул жердяй.
— Вот и выходит, что созданный по образу и подобию Бога сам получается Богом.
Никифор опешил. Взглянул на учителя, но тот отвернулся нарочито. Дескать, давай-ка сам мысли.
И жердяй мыслить начал. Изо всех сил старался. Брови хмурил, к небу глаза подымал, точно среди голых ветвей задремавших до весны деревьев мог отыскать какой-то знак. То ли вправду что-то рассмотреть смог, то ли мысль ему ни с того ни с сего в голову буйную пришла, только улыбнулся он и на меня хитро сощурился.
— Так ведь душа наша подобие Божие имеет, — радостно изрек Никифор. — А тело — тьфу! Тело есть прах и тлен. Из земли Адама Господь создавал да дух в него вдувал. Значит, тулово нам лишь одежей для души служит. А одежа и износиться может. Вот! — закончил он свою речь и победно взглянул на Григория.