— О да, я историк!
— Чем объяснить, что в годы, когда Европа находилась под сапогом Наполеона, в Пруссии не существовало массового партизанского движения?
Историк фон Шрадер морщит лоб и молчит.
— Известно ли вам, что, когда крестьянин Андрей Гофер в 1809 году поднял в Тироле восстание против наполеоновского владычества, битые немецкие генералы и раболепные министры отреклись от него, выдали партизана врагам на казнь?
Крупные капли пота выступают на лбу майора Шрадера, и он наконец бормочет:
— Партизанское движение возможно только в такой огромной стране, как Россия.
— Но в небольшой Испании храбрые партизаны не раз били опытных генералов Наполеона.
Майор фон Шрадер явно растерян.
— Известно ли вам, что только в 1813 году, после того как русская армия и русские партизаны разгромили войска Наполеона и сломили его могущество, в Пруссии начали возникать партизанские отряды для действий против французских оккупационных войск?
— У нас в Германии не любят вспоминать об этом, — понуро отвечает Шрадер.
— Правильно! А почему? Потому, что вы страшитесь партизанского движения и отрицаете его вообще, называя партизан разбойниками. Вы лично писали в листовках, что партизан нужно убивать на месте.
— Писал, — подтверждает фон Шрадер, понимая уже: в этой хижине известно все, что он делал неподалеку от леса. — Но мы в Германии вообще считаем партизанское движение нецелесообразным.
— Ваш личный опыт разве не дает вам теперь возможности убедиться в обратном?
Шрадер молчит.
8На придворном балу император Николай I с высоты своего огромного роста лениво и назидательно объяснял заезжему французу, маркизу де Кюстину:
— Общая покорность дает вам повод считать, что у нас все однообразно. Вы ошибаетесь... Вы видите здесь, вблизи нас, группу офицеров: из них только двое первые — русские, трое следующих — примирившиеся с нами поляки, часть остальных — немцы. Даже ханы привозят мне своих сыновей, чтобы я их воспитывал среди моих кадетов.
Николай I, разумеется, имел в виду отпрысков знатных фамилий, пошедших на царскую военную службу, — остзейских баронов, польских феодалов и упомянутых им же ханов. Ему и в голову не приходило рассматривать национальный состав своего офицерского корпуса применительно к выходцам из простого люда — о какой бы народности окраин его империи ни шла речь. Самая мысль об этом подверглась бы экзекуции.
Так, собственно, и обстояло дело вплоть до конца последнего царствования. Далеко за перевалы истории ушло то время. Тогда, в дни Московского сражения, я особенно наглядно ощутил силу братства советских народов.
Союз Советских Социалистических Республик — это обозначение, это название нашей страны само по себе полно огромного смысла. И тем, кто еще сегодня сомневается в прочности этого союза, мы можем сказать: «Вы хотите знать, что такое дружба наших народов в бою? Посмотрите на подвиг двадцати восьми гвардейцев-панфиловцев».
Среди них были, как известно, русские и украинцы, казахи и киргизы... Они воевали вместе, рука об руку. Их кровь, их мужество слились на полях Подмосковья, явив миру сплав, из которого куется советская общность людей. Сердца всех наших республик были с Москвой. И в этой простой метафоре заключена постоянно действующая, обладающая материальной силой наша интернациональная философия, обновляемая, как вечно зеленеющее дерево жизни.
В те дни мне случилось читать письма родных бойцам-панфиловцам на фронт — мужьям, братьям, отцам, сыновьям — из Казахстана, Киргизии, Узбекистана. Они охотно показывали послания из дому, и удивительное чувство охватывало душу. Как будто на миллионном собрании договорились люди и били в одну точку, твердили одно и то же: «Защитите Москву!» А ведь совсем недавно царская Россия была «тюрьмой народов» и многие нации, ее населявшие, вовсе не призывались на военную службу. Монархия боялась вверить им оружие.
— Конечно, господин Палкин был по-своему неглуп и хорошо усвоил принцип: разделяй и властвуй. Но что такое неглупый, а в сущности, ограниченный легитимист перед одной пророческой строкой поэта, написанной в крепостнической России: «...и назовет меня всяк сущий в ней язык»! — Павленко усмехнулся: — Ей-богу, Пушкин знал что-то большее, чем нами в нем разгадано...
Вещие слова «Памятника» сбылись. Пушкин принадлежит всем народам страны. И вместе с тем на всех языках многонационального Союза зазвучали слова воинской присяги — клятвы бойца-гражданина. Он получил в свои руки оружие, чтобы защищать общую землю, Родину социалистической цивилизации.
Когда случалось, Павленко говорил о дружбе народов то же, что и все мы. А еще была в его суждениях на эту тому та внутренняя свобода, что дастся не только пониманием проблемы, но и ее кровной близостью тебе. Он был русским интеллигентом высшей пробы. И одновременно интернационалистом до мозга костей. Он подтверждал свое духовное кредо везде — на собрании, дома, в кругу друзей и уж конечно в писательстве.
С жаром рассказывал он о Туркмении, любил, как братьев, грузинских друзей. Он радовался всем приметам и знакам единосердечия и единоверия в том, главном, что позволило великой Руси, по слову гимна, навеки сплотить Союз нерушимый республик свободных и что было нашим кровным, советским, родным.
— Такой конгломерат народов и племен, как у нас, может сообща действовать и существовать в нераздельном целом только благодаря ленинской национальной политике. Другого не дано! Шовинизм и национализм — это ловушки для дураков, расставляемые негодяями, — энергично заключил Павленко, когда мы разговаривали с ним после чтения синей тетради.
Что это за тетрадь, я скажу позднее, а сейчас без труда вспоминаю (я ведь тогда же многое из наших бесед и записал), как Павленко завинтил свою мысль до отказа, соединив ее с главным содержанием наших размышлений той: поры:
— Идеологи расизма, тот же Гитлер, последыши Маркова-второго и прочая шпана считают наши принципы блефом, пропагандой для внутреннего употребления. Они скоро убедятся в боевой реальности советской дружбы народов. Между прочим, она и составляет ту воинскую традицию, которой не знала до нас ни одна армия в мире.
— Вот это да, Маркова-второго вспомнил!
— Кстати, этот черносотенец, член Государственной думы — твой земляк, курянин. Куда ты смотрел?
— Был еще маленький, — попробовал я оправдаться. — Но, между прочим, когда подрос, прочел его роман «Курские порубежники». Мог бы служить эталоном бездарности и по этому поводу храниться в подвале Института мировой литературы, подобно тому как прототип метра парижского меридиана берегут в бункере французского бюро мер и весов.