Теперь, оглядываясь назад, я вспоминаю, что такое положение меня ничуть не удивляло. В этом мальчике была вся моя жизнь, любовь к нему наполняла каждый мой час, и я ни о чем не задумывался, принимая как подарок небес его откровенную тягу ко мне. Я просто говорил себе, что у него есть потребность отдохнуть от многолюдного житья в замке и от покровительства старшего брата, готовящегося занять место в жизни, о котором он, Артур, не вправе даже мечтать, что ему хочется побыть с Бедуиром в мире вымыслов и героических деяний, где он чувствовал себя в своей стихии. Приписывать его склонность любви я себе не позволял, да если бы и догадывался о природе его чувств, я тогда не вправе был ей потворствовать.
Бедуир прожил в Галаве год с небольшим и поздней осенью, незадолго до одиннадцатого дня рождения Артура, уехал домой, с тем чтобы летом вернуться обратно. После его отъезда Артур одну неделю открыто хандрил, другую был неузнаваемо тих, а потом разом встрепенулся, взбодрился и зачастил ко мне пуще прежнего, пренебрегая ноябрьским ненастьем.
Не знаю, под каким предлогом Эктор так часто отпускал его ко мне. Вернее всего, никаких предлогов и не требовалось: мальчик выезжал из дому чуть не всякий день, не глядя на погоду, и, если сам не объявлял, куда едет, обычно никто его и не спрашивал. Было, разумеется, известно, что Артур – частый гость у мудреца в Зеленой часовне, но если кто и задумывался об этом, то разве чтобы похвалить мальчика, что он водит дружбу с ученым человеком, и больше уже к этой мысли не вернуться.
Я не делал попыток обучать Артура, как в свое время обучал меня мой наставник Галапас. Чтение и счет его мало интересовали, а навязывать ученье мне не хотелось: став королем, он сможет пользоваться в этих делах услугами других людей. Школьные науки ему в достаточной мере преподавал аббат Мартин и его монахи. Я обнаружил у мальчика склонность к языкам сродни моей собственной: помимо местного кельтского наречия, он помнил еще бретонский язык своего раннего детства, а Эктор, памятуя о будущем, постарался исправить его северный выговор, так чтобы речь его была понятна повсюду в Британии. Я решил обучить его древнему языку, но с удивлением обнаружил, что он уже немного знаком с ним и медленно произнесенную фразу способен понять. Я поинтересовался: откуда? Он удивленно посмотрел на меня и ответил:
– От жителей гор, само собой. Кроме них, на древнем языке теперь не говорит никто.
– А ты разве с ними разговаривал?
– О да. Один раз, когда я был маленький, лошадь сбросила солдата, с которым я катался, он сильно расшибся, и тогда появились двое жителей гор и помогли. Они, похоже, знали, кто я.
– Вот как?
– Да. После этого я часто встречался с ними в разных местах и научился немного по-ихнему разговаривать. Но я хотел бы выучиться лучше.
Другие мои искусства, музыку и медицину, и так любовно накопленные сведения о зверях и птицах и прочей живности я ему передавать не пытался. Зачем? Они ему не понадобятся. Звери интересовали его только как объект охоты, и тут о повадках дикого оленя, волка или кабана он уже знал, пожалуй, не меньше моего. Не делился я с ним и моими знаниями о машинах: их для него опять-таки будут изобретать и строить другие; ему надо было только разбираться в их употреблении, а этому, как и разным приемам ведения войны, он с успехом обучался у воинов Эктора. Но как некогда Галапас меня, так я научил его чертить и понимать карту, а заодно и показал ему карту звездного неба.
Однажды он спросил:
– Почему ты иногда смотришь на меня так, словно я тебе кого-то напоминаю?
– Разве я так смотрю?
– Сам знаешь, что смотришь. Кого же?
– Меня самого. Немножко.
Он поднял голову от карты, которую мы с ним изучали.
– Как это понимать?
– Я ведь говорил тебе, в твоем возрасте я тоже ездил в горы в гости к моему другу Галапасу. Мне вспомнилось, как он впервые показал мне карту. Он заставлял меня трудиться куда больше, чем я тебя.
– А-а.
Больше он тогда ничего не сказал, но вид у него был разочарованный. Откуда он взял, удивился я, что от меня сможет узнать тайну своего рождения? Только потом мне пришло в голову, что он, должно быть, хотел, чтобы я все это просто для него «увидел». Может быть. Но просить он меня не стал.
5
Прошел еще год и еще, а война все не начиналась. Но в тринадцатую весну Артура Окта и Эоза бежали из заточения и укрылись на юге у Союзных саксов. Поговаривали, что в побеге им помогли лорды, на словах преданные Утеру. Прямо винить Лота или Кадора оснований не было, имена предателей не назывались, но слухи ползли упорно, и по всей стране нарастало беспокойство. Выходило так, что все старания Амброзия насильственно объединить государство пропали втуне: каждый мелкий король радел, подобно Лоту, только о своих выгодах и своих границах. А Утер был уже не тот, что прежде, блистательный воитель, восхищавший и устрашавший соседей, он теперь слишком зависел от союзников и потому сквозь пальцы смотрел, как они набирают силу.
Вторая половина года прошла сравнительно спокойно – были, конечно, как обычно, набеги с севера и с юга на дикие спорные земли по обе стороны от вала Адриана, и летом на восточное побережье несколько раз высаживались саксы и не встретили – как говорили люди – надлежащего отпора от тех, кому была поручена защита. На западном побережье из-за штормов в Ирландском море было тихо, и я получил известие, что Кадор приступил к восстановлению фортификаций в Сегонтиуме. Король Утер не слушал советников, которые твердили ему, что беды следует ждать прежде всего с севера, и пребывал между Лондоном и Винчестером, занимаясь главным образом охраной Саксонского берега и укреплением вала Амброзия и держа наготове ударные силы, чтобы бросить их туда, где враг вторгнется в наши пределы. Тогда еще мало что могло привлечь его внимание к северу: о великом наступательном союзе заморских племен ходили только самые туманные слухи, а на южном берегу весь год продолжались мелкие набеги, и там королю постоянно приходилось их отражать. Королева между тем покинула Корнуолл и со всей своей свитой перебралась в Винчестер. Туда король приезжал к ней, когда только мог. От людей, конечно, не укрылось, что он больше не оказывает внимания другим женщинам, но о бессилии речи не было: красавицы, которым пришлось с ним столкнуться, приписали королевскую слабость временному недомоганию и помалкивали. Видя, что он теперь все свободное время проводит у королевы, люди стали говорить, что он дал ей обет верности. И если кое-кто из женщин и оплакивал потерю любовника, зато отцы семейств, привыкшие запирать дочек при известии о приезде короля, теперь радовались и восхваляли его за то, что к доблести он добавил добродетель.