Беспорядки в Магдебурге не прекращались, но приобретали новый характер и новые формы, стремящиеся к тому, что теологи называют «предварительной ступенью совершенства», то есть к упрощению. Прежде всего с изгнанием католических монахов ослаблена была партия конвертиторов, сиречь «Ruckkehrer», или «возвращенцев», этих раскаявшихся овечек в черном, покорно принимавших удары справа и слева, от «рыбаков» и от фиделистов. Кое-кто из «возвращенцев», видя безвыходность своего положения, тихонько вернулся к лютеранам, другие скрылись из города, третьи засели в тишине и безопасности своих жилищ; их становилось все меньше, значение их и интерес к ним падали, и в конце концов они исчезли, словно их и не бывало.
В ту пору императорские войска под командованием генералов Тилли и Паппенхайма осадили Магдебург и начали обстреливать его из тяжелых орудий, бросая бомбы в его стены и укрепления и засыпая город зажигательными снарядами, прозванными «горячая сковородка», «чертов котел», «хвост дьявола», «комета», «отрыжка дьявола», «адская звезда» и тому подобное; насколько мы можем уразуметь, это было нечто вроде петард, какие во время карнавалов бросают под ноги людям веселья ради, только огромных размеров; снаряды эти способны были поджечь целые дома. Если такой снаряд Люцифера падал где-нибудь на улице или на крыше дома, желательно было, чтобы кто-нибудь из оказавшихся поблизости был не трусливого десятка да имел бы под рукой двух-трех здоровенных помощников, чтобы наброситься поскорее на эту дымящуюся, стреляющую искрами пакость с мокрыми одеялами, тряпками, тулупами, и давить ее, душить, наваливаясь на нее брюхом и задом, чтобы она задохнулась от недостатка воздуха и погасла, ибо всему сущему, явилось ли оно с неба или из пекла, необходимо дышать. И люди бешено боролись с этими хитроумно сконструированными устройствами. Иной раз побеждал человек, другой — такое устройство, иногда борьба сводилась вничью — человеку удавалось погасить зажигалку, но сам он платился за это болезненными ожогами. Поэтому на первых порах осады на улицах Магдебурга было много людей с явными следами ожогов; тогда и те, кому ни разу не пришлось войти в соприкосновение с «зажигалкой», почли делом чести и доброго вкуса приспособиться к новой моде. Девушки ходили с полуобгоревшими косами, матроны — с опаленными бровями и прическами, пряча их под прожженными покрывалами, дырявыми, как разорванная паутина; кавалеры носили полуистлевшие жабо, а усы и бороды их «страдали» отнюдь не симметрично — у этого, к примеру, отсутствовал левый ус, у того обуглился кончик бороды, у третьего пригорели бакенбарды; у четвертого в прожженную на рукаве дырку виднелось голое тело.
Кстати, о модах: в ту же пору фиделисты, сначала женщины, а там и мужчины, сбросив свои обычные одежды, облеклись в траур, так что «возвращенцы», и прежде-то ходившие в черном, перестали от них отличаться, а постепенно перестали от них отличаться и «рыбаки», ибо то обстоятельство, что немецкий Магдебург осаждают и обстреливают немецкие же войска, нанесло тяжкий удар по их воинствующему патриотизму. «Рыбаки» не распевали больше героических песен и не вышагивали бодро, вызывающе, грудь колесом, но уподобились по одежде фиделистам и «возвращенцам», так что все теперь смахивали на загробные призраки.
Однажды комендант города, гофмаршал фон Фалькенберг, послал Петра в сгоревший храм святого Георгия, где будто бы, с тех пор как там перестали отправлять богослужения, собирается какая-то подозрительная шайка. Храм стоял без крыши, главный неф его почернел от огня, и пахло в нем остывшим дымом. Тем не менее Петр, войдя, нашел здесь целую толпу, внимавшую проповеднику тщедушного телосложения; он стоял на каменном цоколе, прежде подпиравшем кафедру, ныне исчезнувшую. Проповедник имел вид священнослужителя и говорил свободно и плавно, как пастор, но это был не пастор, а штабной писарь, беглый брат премонстрант Медард. Он вещал:
— Единственное связующее звено между этим миром, который мы воспринимаем нашими пятью несовершенными чувствами, и Великой Пустотой Бесконечности, где нет Бога, — это звено и есть принцип Правды.
— Принцип Правды, — хором повторили слушатели.
— И кто скажет «Правда», скажет одновременно «Разум и Справедливость», — продолжал Медард. — Разум и справедливость…
— Суть правды малые и правды великие, правды ничтожные и правды безмерные и всемирные. Правда, что у этого храма нет крыши, ничтожна в сравнении с той Правдой из правд, за которую отдал жизнь святой Янек Кукань из Кукани, а именно, что «Все едино есть». Однако даже эта маленькая правда, будучи правдой, включена в необъятную мозаику действительности, которую я называю Всемирным Порядком, и мы чтим ее и признаем, невзирая на малое ее значение, так же как чтим и признаем высокие правды, как, например, ту, что Земля — шар, а Солнце неподвижно. Сказав: «У здорового человека два глаза», ты тем воздал хвалу Всемирному Порядку, ибо произнес правду, истинность коей может проверить любой; в то время как утверждение, будто тот, кто последует за Сыном, достигнет вечной жизни, опирается только на веру, а посему и неправдиво. Давайте же освежим сердца свои произнесением таких чистых, бесспорных и радостных правд, как та, что зимой холодно.
— Зимой холодно, — повторили верующие.
— Вода мокрая, — сказал Медард.
— Вода мокрая, — с энтузиазмом подхватил хор.
— Огонь жжет, — Медард.
— Огонь жжет, — хор.
— Теленок родится от коровы, — гнул свое Медард и, поддерживаемый хором, пошел изрекать дальнейшие правды:
— Ель — хвойное дерево… Вальдштейн лишен командования на Регенсбургском сейме… Брошенный камень падает на землю… Вино — напиток…
— Вино — напиток!
— Каждую из этих и подобных им правд следует уважать и отстаивать, — повел дальше речь Медард, — и тот, кто нарушит ее, утверждая, будто теленок родится от быка, ель — цветок, Вальдштейн — до сих пор генералиссимус императорских войск, брошенный камень возносится к небу, а вино — кровь, совершит преступление лжи и подлежит смерти.
— Подлежит смерти, — согласились верующие.
— Этого требует Разум, и се есть подлинная Справедливость!
— Подлинная Справедливость! — возликовал хор.
Тут Петр, вспыхнув гневным румянцем при виде такого осквернения чистого имени своего отца и собственных своих идей перед сборищем, как ему виделось, слабоумных идиотов, вышел из-за колонны, за которой укрылся, чтобы слышать все, оставаясь незамеченным, и взгремел так грубо и громко, как не гремливал никогда в жизни:
— Прекратите этот идиотизм!
Медард так и замер на своем цоколе; протекла минута испуганной тишины, подчеркнутой одиночным выстрелом одной из осадных пушек; но вот он воздел обе руки к тучам, нависшим над почернелыми стенами разбитого храма, и воскликнул: