– Под царицыным, что ли? – усмехался Беньёвский.
– Да нет, не под царицыным, батя, под другим...
Иван Устюжинов как бы невзначай оказался поодаль Игната. Взглянули друг на друга, долго посмотрели так.
– Ваня, с нами идем. Чего ты там забыл? – негромко сказал Игнат. – Ведь я же сердце твое ведаю. Ты, может, самый русский из нас, а токмо вбаклажил себе в голову хреновину какую-то. Пойдем, ну какой ты европеец? Русский ты...
У Ивана в горле клокотнуло. Показалось, что готов заплакать юноша, но клокотанье вышло наружу яростью:
– А знаешь что... бреди-ка ты восвояси! Чрез ваш навет неправедный я Мавру погубил! Злой, злой, жестокий, варварский народ! Ненавижу вас всех!
Судорога безобразная пробежала по красивому лицу Ивана, и понял Суета, что уговаривать напрасно. Сказал лишь:
– Неправ ты. Вернешься, попомни мои слова, вернешься.
Не ответил Иван Игнату, а, руки на спине сцепив, прочь пошел.
Но вот, перецеловавшись со всеми, приготовились идти. Беньёвский, поднося к глазам платочек, сказал:
– Ладно, ребята, ежели обидел чем, не поминайте лихом. Ради блага вашего старался, как лучше сделать вам хотел. Ну, ступайте с Богом. По тракту оному идите, не сворачивая, – сие на Париж дорога. Рогожи-то захватили от дождя в пути укрыться?
– Взяли, – ответил Суета.
– Ну, ступайте!
Ватага мужиков, включавшая и женщину одну, по дороге двинулась, с обеих сторон обсаженной деревьями. Оборачивались, руками махали. Отошли уж саженей на двадцать, как вдруг крик Беньёвского услышали. Предводитель их бывший, сморщившись и вытянув вперед руку со сжатым кулаком, кричал:
– Ну, ступайте, ступайте к своей царице, холопы, смерды! Жить без кнута не можете! Рабы, рабы! Я вам волю дать хотел, а вы ее презрели! Сдохнете в своей России! На дыбе сдохнете! Рабы будут сечь рабов!
Слова эти, словно летящие камни, ударяли в спины уходящих, и мужики старались идти скорей, чтобы не слышать этих злых слов, обидных и несправедливых.
Они возвращались в Россию.
В день решили проходить они по тридцать верст, хотя мартовская дорога еще просохнуть не успела и нужно было обходить большую грязь, что их задерживало немало. На ночлег они вставали в деревнях или городишках маленьких, или за небольшую плату просились в хлев, сарай, или забирались туда без спросу. Многие смотрели на высоких бородатых мужиков с опаской, косились на невиданные прежде зипуны и армяки из посконной, грубой материи, подпоясанные, длинные, на сапоги высокие, в которые заправлены были их штаны. Никто не видел прежде таких чудных людей. Дети, игравшие близ домов, часто, завидев приближающихся мужиков, с криком: «Разбойники идут!» убегали прятаться. Мужики в душе обижались сильно, старались впредь еще издалека казаться ласковыми, но все же к ним по-прежнему относились с недоверием и опаской. Уж слишком непохожи они были на французов, носивших башмаки с пряжками или деревянные сабо, полосатые чулки и короткие куртки, бритых, со шляпами на головах. Внимательно приглядывались мужики к их жизни, видели, что домы свои содержат они гораздо чище, чем русские свои избы, скотину в покой не допускают, на печах не спят, колодцы держат закрытыми, на растопку идет у них валежник, хотя и леса вокруг немало. Узнали они еще дорогой, что крепостного права нет у них, но землю арендуют у помещиков и платят подать, чинш, и много всяких тягл вдобавок исполняют. Богатства особого среди народа не приметили, но бедность поселян французских совсем им не мешала веселиться, быть друг к другу ласковыми, предупредительными и любезными. Видели мужики, как часто пировали крестьяне прямо на улице, играли на рожках и скрипках, пили красное вино и сидр, плясали, пели. Иной раз и мужики, мимо проходившие, были званы на уличные эти пирушки. Им наливали вина, отрезали по куску пирога с маком, давали еще и на дорогу, принимая их за нищих или странствующих богомольцев. А мужики снимали свои колпаки и малахаи, крестились, выпивали и кланялись хозяевам, утирая рты руками. И дальше шли. Чаще же их встречали плохо, принимали за бродяг и даже отказывали в продаже хлеба. «Бонжур мес амис», – обычно говорил Игнат, обращаясь к торговцам, но за своих их принимать никто не хотел, и как-то раз их даже арестовали в городке одном и продержали день в кутузке, но паспорта их оказались выправленными с соблюдением всех формальностей, и, извинившись вежливо, полицейские отпустили мужиков. Так и брели они по дороге, обсаженной деревьями. Поглядывали на аккуратные поля, на замки, что поднимались то и дело на холмах и словно сторожили поля, на островерхие кровли церквей. Порой мимо них проезжал неуклюжий дилижанс с горой багажа, увязанного на крыше, и возница, так, шалости ради, сек мужиков по головам и спинам длинным своим кнутом. Они спешили поднять с дороги камни и отомстить обидчику, но дилижанс уже катился далеко, и возница хохотал, показывая язык.
К столице королевства французского, к Парижу, подходили они уже через двадцать дней пути. Прошли лачуги, бедные и жалкие, что близ заставы настроены были, к самой рогатке подошли. Здесь таможенный чиновник, напудренный, в перчатках тонких нитяных, с помощью двух фузилеров со тщанием великим обыскал мужиков, морщась от брезгливости – поободрались мужики в дороге, обосели, завшивели даже, ночуя по сараям и амбарам. Чиновник на паспорта взглянул и неохотно мужиков пропустил.
Шли они уже в предместье, и чем дольше шли, тем выше, красивее становились здания парижские, мимо которых проходили. И шестиэтажные попадались даже, с балконами, с высокими широкими дверями под фонарем. Карет, повозок, бричек, колясок, фаэтонов разных встречалось им все больше. Неслись повозки эти со скоростью ужасной, едва не задевая одна другую, случайно только не сшибая под колеса многочисленных прохожих, которые едва отпрыгивать успевали. Скрип колес, лошадиный храп, крик возниц, гул толпы прохожих праздных, без числа прохожих, как на ярмарке, – все слилось здесь в единый рев, безумный, страшный. Бежали с лотками, на грудь повешенными, продавцы товаров мелких, выкрикивая что-то, какие-то печатные листы мальчишки ободранные продавали, из лавок доносился скрежет, лязг, звон чего-то, голоса, картавые и звонкие, зазывавшие купить товар, цветочницы, молочницы, конфетницы, пирожницы, кофейницы, лимонадницы – все предлагали самое наисвежайшее, вкусное, сладкое, чистое, съедобное, ароматное, не-такое-как-у-других. Гремели ботфорты кирасирских офицеров, звонари на трех церквах, что стояли напротив друг друга, звонили яростно, словно силу своих колоколов показать хотели. Орал на кого-то полицейский, ссорились три зеленщицы, смеялись франты, наводя свои лорнеты на барышень, которые, через лужи перепрыгивая, подолы платьев своих словно по нечаянности чуть выше нужного поддергивали. Рой целый запахов мужиков окутывал: навоза, копытами растертого, похлебки чесночной, в лавке продаваемой, сдобы, лежащей на лотках, колбас, рыбы свежей и протухшей, вина и пива запах, помады, пудры от проходящих мимо девиц и франтов. Под ногами у прохожих скрипели, хрустели, чавкали объедки, обертки, нечистоты, из окон ночью выплеснутые. Стекала в лужу из лавки мясника кровь розовая коров, свиней свежеванных. Мужики, оглушенные, полузадушенные запахами, стояли и беспомощно вертели головой, не зная, куда им двинуть дальше, и лишь шептали: «Ну, Вавилон! Истый Вавилон!»