– Вышла, – подтвердил я. – Только не тогда, а сейчас. А в тот вечер ты как раз по велению своей души поступал.
– А у нас на Руси – можа, ты не слыхал, так я подскажу, – присказка имеется. Кто старое помянет, тому глаз вон, – не сдавался остроносый.
– Слыхал я ее. Только ты почему-то до конца ее не произнес, – жестко ответил я. – Кто забудет, тому два вон. Так вот, ежели я тебя к себе возьму, мне и впрямь оба ока вынимать надо, потому что я и при двух очах как слепец себя веду.
– Стало быть, не возьмешь меня в стременные? – не унимался он.
– Занято место. Это у государя их сколько хочешь, а мне и одного за глаза, – спокойно ответил я.
– А ты Серьгу прогони, и всего делов. К тому ж срок службы у его вышел, да и сам он на Дон уйти желает, так чего держать?! – нахально заявил Осьмушка. – Я ить лучшее его – что на сабельках, что на бердышах. И коней я понимаю – не чета ему. Любую усмирю.
Ну и наглец! И как он до сих пор не понял, что должен неустанно благодарить Тимоху за то, что я ни разу не поднимал перед Воротынским всех этих щекотливых вопросов, связанных с прошлым остроносого, на которые он навряд ли сможет отыскать ответы.
Нет, речь не о моем ларце с серебром. Пес с ним, еще заработаю. Да и неудобно как-то – вместе воевали, а я тут начну про деньги. Зато еще кое о чем спросил бы непременно. Была у меня отчего-то уверенность, что Осьмушка, он же Софрон, он же Васятка Петров, покаялся перед Михайлой Ивановичем далеко не во всех своих «подвигах», и даже о тех, про которые рассказал, поведал, деликатно говоря, в весьма усеченном варианте, к тому же изрядно смягченном. А вот если бы Воротынский в ту пору услышал кое-что от меня, убежден, отреагировал бы сурово.
Но нет никакой гарантии, что этот бесстыжий гаврик в отместку не расскажет о Тимохе, только не по сокращенному, а, напротив, по расширенному варианту, приплетя и то, чего не было вовсе. Точнее, нет, гарантия как раз имеется, но прямо противоположная – обязательно расскажет, сделав это по принципу: «Мне плохо, но уж я расстараюсь, чтоб и другому было не лучше – все душе отрада. Да, ходил я в Софронах, грабил людишек. Виноват, спору нет. Токмо был о ту пору близ меня еще один тать по прозвищу Серьга. Ведомо ли тебе, княже Михайла Иваныч, где он ныне? Могу подсказать…»
А еще на пытках мог бы рассказать и про иное, за которое всем прочим, в том числе и мне, тоже придется платить не серебром и не золотом, но жизнями – укрывательство детей изменников Иоанн нипочем не простит. Потому и приходилось помалкивать.
Кстати, именно Тимоха, и не далее как накануне, предупредил меня о намерениях Осьмушки. Не иначе остроносый решил предварительно прозондировать почву насчет возможного перехода, а может быть, даже и попросил походатайствовать за него со своей стороны – у него и на такое наглости хватит. И не просто предупредил, но сразу же и предостерег:
– Зрак у его ласковый, слово льстивое, но ты ему не верь, княже. – А далее выдал, в точности процитировав Светозару, словно подслушал нашу с ней беседу: – Душа у него больно погана да вонюча. Лучшей всего подале от него держаться. Я ить потому и остался при тебе, – простодушно пояснил он. – Поначалу вовсе отъезжать не можно – эвон ты какой хворый был. А опосля, когда ты поправился, узрев его на службе княж Воротынского, у меня аж в грудях захолонуло – чую, не к добру он тут появился. Вот и решил – послужу, покамест сей злыдень отсель не убёгнет.
– Думаешь, надоест ему? – усомнился я.
– Я в татях был, потому как жизнь наперекос пошла, да и то лишь на время прибился. Не думай – оправданий не ищу, и что было, то было. Но в спину сабелькой никого не пырял и тех, кто ко мне со всей душой, сонным зельем не угощал. Ему же все одно, потому как он душой тать.
Вспомнив вчерашний разговор, я и ответил остроносому в том духе, что, мол, на сабельках мой стременной, может, и уступит кое-кому, зато в бою, коль доведется, Тимоха и жизнь за меня положит, причем не задумываясь, без колебаний.
– Так уж и положит, – недоверчиво ухмыльнулся Осьмушка.
– Положит, – уверенно подтвердил я.
– А с чего ты взял, что я ее не положу?
– Ты моей жизнью, если что, еще и прикроешься, – заметил я. – И… хватит на этом. Кончено.
Но даже после такого откровенного разговора остроносый не оставил надежд втереться ко мне в доверие за счет своего ратного мастерства, время от времени пытаясь под всевозможными предлогами показать себя, как воина, в самом лучшем свете. Однако мало-помалу он окончательно убедился, что все его попытки останутся бесполезными. Тогда он решил мне отомстить.
Каким образом? Да самым простым и в то же время единственным, который был ему доступен, – унизить меня. Вот только получалось у него плохо. Можно сказать – никак, поскольку для унижения необходимы две вещи.
Во-первых, нужно поставить человека в смешное или неловкое положение. Этого хватало с избытком на каждом уроке. Однако непременно требовалось и «во-вторых» – человек сам должен это не только понимать, но и вести себя соответственно – краснеть, злиться, психовать, а у меня все с шуточками да прибауточками. Саблю из рук выбили? Так я еще и посмеюсь над своей неловкостью. По шее съездили? На то она и учеба. Наоборот, похвалю за хороший удар. И на его остроты я тоже не поддавался.
– Что, княже, лихо я тебя? – ехидно усмехался Осьмушка по окончании очередного урока. – Не впрок тебе наука идет – эва шею-то разнесло.
– Изрядно досталось, – не возражал я и тут же, надменно вскинув голову, заявлял: – Но ныне ты меня только девять раз убил, вчера же – одиннадцать. Стало быть, на два раза меньше. А ты говоришь – не впрок. – И мужественно улыбался, хотя и знал, как дико будет болеть и шея, и плечи спустя какой-то час.
– В бою и одного раза за глаза, – шипел Осьмушка. – Можа, будя? – давал он мне шанс прекратить занятия – поиздеваться все равно не получалось.
– Э-э-э нет. Коль уговорено, так чего уж, – отвергал я этот шанс. – Сам же говоришь, в бою хватит и одного раза. Вот и будем добиваться, чтобы их не было.
«Сначала Маугли цеплялся за сучья, как зверек-ленивец, а потом научился прыгать с ветки на ветку почти так же смело, как серая обезьяна».
Примерно так же и у меня. Спустя две недели я держался только на голом упрямстве, да еще на твердой убежденности, что рано или поздно все освою. К тому же и о княжне думалось не столь часто – когда все болит, тут уж ни на что другое особо не отвлечешься. А потом оказалось, что я все-таки переупрямил остроносого. Первым сдался именно он. Ощерившись в недоброй ухмылке, Осьмушка заявил, что ему за енту учебу не платят и вообще стало скушно.
– Еще две седмицы, и получишь золотой, – посулил я, тут же прикинув, что Татев должен за две недели успеть вернуться, пора ему.