— Дело чистое, — повторил артиллерист, принимая бумагу обратно от Семена Даниловича. — Потому сами понимать изволите, как земля трудовому народу, то народ и озабочен этим самым законом.
— Проведением в жизнь этого, самого драгоценного завоевания народной революции, — выпалил горожанин.
— Хорошо-то оно хорошо, — серьезно проговорил Семен Данилович, — но ведь вы, вероятно, знаете, что это земля войсковая и арендована мною для нужд государства, что, значит, и земля не моя, и лошади не мои, а государственные.
Тупое, равнодушное выражение разлилось по лицам комитетских, и Семен Данилович почувствовал, что его слова не дошли до них, что им хотя кол на голове теши, а что они постановили, так и будет, а постановили они, конечно, и землю и имущество поделить.
— Это нам неизвестно, товарищ, — сказал чернобровый. — Какие такие государственные земли и лошади государственные, нам непонятно. Теперича все народное и народ — владелец всему.
— Но ведь народ как коллективное целое, а не как граждане хутора Разгульного или Забалочного, ведь это же понимать надо, — начал было говорить Семен Данилович, но городской перебил его:
— Товарищ, вы нас не учите. Мы сами отлично понимаем, что надо делать. Довольно мы вами учены-то были.
Вы лучше вот что, покажите, где нам поместиться, мы стеснять вас не желаем.
— А помещайтесь, где хотите, — раздражительно сказал Семен Данилович и ушел с крыльца в комнаты.
Точно широкая и высокая, толстая непроницаемая каменная стена стала между ним и населением ближайших хуторов. Он многих там знал, в особенности стариков, и его знали. И никто из этих знакомых степенных казаков или крестьян не приехал к нему. Сколько раз выручал он их! То лошадь даст для сына, идущего на службу, то семенами ссудит, то сена весною уступит. Куда они попрятались, эти всеми уважаемые седобородые старики, домовитые, богатые и разумные, с которыми так приятно было поговорить о делах? Приехала зеленая молодежь. «Хронтовики», как называли в степи казаков, прибывших из действующей армии. Говорить о таком важном хозяйском деле приехали люди, не знающие хозяйства. Тот, молодой и самый дерзкий, конечно, никогда не пахал. Вершить судьбы искони казачьей степи, казаками завоеванной и кровью казачьей политой, прибыли солдаты и немцы. Особенно эти немцы возмутили Семена Даниловича. Им-то что до казачьей степи и до русской кавалерии и ее ремонтов!
Старик сидел на мягком кресле под портретами лошадей, былой и настоящей славы зимовника и чувствовал, что его значение, его влияние, тот почет, которым он всегда был окружен в степи, исчезли. Что из нужного и уважаемого в степи человека, из гордого хозяина степи он вдруг стал никто. Лишний, вредный человек… Буржуй…
Горькая усмешка скривила его губы. В голове проносились картины прошлого. Вставанье с солнцем летом и поездки в степь на работы. Он молодой, тридцатилетний хозяин, босой, в рубахе, с косою, становится последним в линии наемных косарей. И уж косил он лучше всех, по-хозяйски. И косит и косит он, от зари до зари, не зная усталости… Буржуй!..
Сгущались сумерки. Невидными стали изображенные на фотографиях лошади, темнота вползла в углы и тянулась с потолка. По соседству, в столовой, гремела чашками Савельевна, собирая пятичасовой чай, а Семен Данилович все сидел в мягком кресле и кривая усмешка бороздила его щеки…
Вся жизнь в этом доме, своими руками построенном. Тополя, что стеною окружают загородку сада, он сам выписывал, сам садил, роя для них лунки. И яблони, и груши, и жасмин, и бисерное дерево — все им посажено. Тут раньше была степь, голая, безлюдная, с пересыхающим ручьем, тихо текущем по солонцоватому дну. Сколько раз он разорялся и закладывал зимовник, искал ссуды и возрождался снова при урожае, после удачной поставки лошадей. Сорок лет в степи и степь назвала его презрительно грубой и непонятной кличкой «буржуй»…
Эта кличка, как ком грязи, пущенный сильной и меткой рукою, пристала к нему и обмазала и загрязнила его. Старуха Савельевна и та его этим незаслуженным именем окрестила. Он слышал, как она плакала и причитала за обедом: «И куда-то мы денемся все, старые да убогие, коли они всех “буржуев” переведут. Кто нас сирых и убогих прокормит, кто пожалеет нас!..»
Народ!
Нет, тот народ, который поднялся войною в степи, не пожалеет этих старых беспомощных людей. Он жесток, как стихия.
— Батюшка, барин, Семен Данилович, да где же ты, родненький, притаился. Чай-то уже заварен. Иди, родимый, пить, — ласково проговорила старуха, заглядывая в гостиную.
Семен Данилович стряхнул свои думы и пошел тяжелою поступью к чайному столу.
Комитетчики недаром пришли на зимовник налегке. Они расположились в нем, как хозяева. Все им подай да положь. Потребовали от Савельевны кровати и постели, потребовали белье и одеяла, и кормить себя приказали, как господ.
— Да как же это так, Семен Данилович, — возмущалась Савельевна, — да как же давать-то им, оголтелым. Да по какому такому праву, что они господа, что ли!
— Да дай им, Савельевна, черт с ними, — вяло говорил Семен Данилович, — теперь они господа над нами.
Он осунулся и опустился за эти дни.
Комитетчикам до всего было дело. С раннего утра и до поздней ночи рыскали они то по двору, то по дому, заглядывали в самые глухие уголки экономии, на конюшни, ездили то в табун, то на пахотные участки, считали быков и овец, записывали машины.
Седлал ли калмык лошадь, чтобы ехать куда-либо, — они тут как тут. Зачем седлают, для чего седлают, кто и куда поедет, по какому делу?.. Собирался ли сам Семен Данилович выезжать — опять они здесь. Почему запрягают коляску, а не тарантас или телегу? Кто поедет, куда?.. Пленному австрийцу запретили прислуживать Семену Даниловичу, чистить ему сапоги и платье. «Сам может. Нынче господ и слуг нет…»
Стала чистить ему платье и сапоги старая, дряхлая Савельевна.
Особенно издевался над «буржуем» коннозаводчиком самый молодой, безбородый и безусый «товарищ Сережа», как его нежно называли комитетчики. Он никогда не был «на фронте», а служил при каком-то тыловом госпитале в большом городе, где и набрался премудрости. До службы судился два раза за кражи и сидел в тюрьме, о чем гордо рассказывал, не упоминая, за что он сидел. «Пострадал за народ», — говорил он, скромно потупляя глаза.
Дни шли за днями. Медленные, противные, тягучие, под вечным надзором этих людей, как в тюрьме под стражей. Они ограничили Савельевну в расходовании припасов, запрещали заколоть курицу или гуся, выдавали яйца счетом, забрали ключи от кладовых и отбирали выдоенное у коров молоко.