Облаченный в свою герцогскую мантию. Карл сел на коня и во главе самых знатных своих рыцарей и дворян поскакал навстречу Людовику XI. Сопровождавшая его свита сияла серебром и золотом. В ту эпоху денежные средства английского двора были истощены беспрерывными междоусобными войнами, французский же двор отличался необыкновенной скромностью благодаря скупости своего короля; таким образом, бургундский двор был первым в Европе по богатству и пышности. Cortege[158] Людовика был, напротив, чрезвычайно малочислен и по сравнению с бургундцами имел просто нищенский вид; костюм самого короля, приехавшего в старом, потертом плаще и своей всегдашней высокой шляпе, украшенной образками, делал этот контраст еще более разительным. А когда Карл, в роскошной мантии, с герцогской короной на голове, соскочил со своего благородного скакуна и преклонил колено, чтобы придержать стремя Людовику, сходившему со смирного иноходца, зрелище было почти комическое.
Встреча двух самодержцев была настолько же полна любезных изъявлений дружбы, насколько лишена искренности. Но герцогу с его характером было гораздо труднее придать необходимую учтивость своему голосу, словам и обращению, тогда как король до того привык ко лжи и притворству, что они сделались как бы его второй натурой, так что даже люди, близко его знавшие, часто не могли разобрать, что в нем было искренне и что притворно.
Это свидание, пожалуй, лучше всего было бы сравнить (если бы такое сравнение не было недостойно двух столь высоких особ) со встречей человека, хорошо знающего нравы и обычаи собачьей породы, с огромным, сердитым дворовым псом, с которым он почему-либо желает подружиться; но тот смотрит на него подозрительно и готов вцепиться при первых признаках недоверия или враждебности с его стороны. Огромный пес рычит, щетинит шерсть и скалит зубы, но не решается броситься на неизвестного ему пришельца, который кажется таким доверчивым и безобидным; животное терпит его ласки, хотя они нисколько его не успокаивают, и только выжидает первого повода, который оправдал бы его в собственных глазах, чтобы вцепиться в горло своему непрошеному другу.
По взволнованному голосу, принужденному обращению и резким манерам герцога король, без сомнения, тотчас почувствовал, что задача, которую он взял на себя, будет не из легких, и, быть может, втайне пожалел, что решился на этот шаг. Но каяться было поздно, и, так как другого выхода не было, ему волей-неволей пришлось прибегнуть к той искусной, неподражаемо ловкой игре, в которой он в целом мире не знал себе соперника.
Король обращался с герцогом как человек, сердце которого переполнено радостью примирения со старым, испытанным другом после временного охлаждения, давно минувшего и забытого. Он осыпал себя упреками за то, что давно не сделал этого решительного шага, чтобы таким знаком своего полного доверия к любезному родичу убедить его, что все прошлые недоразумения ничто в сравнении с воспоминаниями о преданной дружбе, которую герцог оказывал ему, когда Людовик был изгнанником при жизни короля, своего отца. Он вспоминал бургундского герцога Филиппа Доброго (как называли отца герцога Карла) и приводил примеры его отеческой к себе заботливости и доброты.
— Мне кажется, кузен, — говорил Людовик, — что ваш отец почти не делал разницы между мной и вами в своих заботах о нас. Помню, однажды, когда я заблудился на охоте, я услышал, вернувшись домой, как герцог бранил вас за то, что вы оставили меня в лесу одного, как будто дело шло о вашем родном брате, к которому вы выказали недостаточно внимания и заботливости.
Черты лица герцога Карла были от природы грубы и суровы; но, когда в ответ на любезные слова короля он сделал было попытку улыбнуться, лицо его приняло поистине дьявольское выражение.
«Король лицемеров, — подумал он. — О, если б только моя честь дозволяла напомнить тебе, как ты отплатил за все благодеяния, оказанные тебе нашим домом!».
— К тому же, — продолжал король, — если бы узы дружбы и родства были недостаточно крепки, чтобы привязать нас друг к другу, любезный мой кузен, нас связывают еще и духовные узы: я ведь крестный отец, вашей прелестной дочери Мари, которая мне так же дорога, как и мои собственные дети. А когда святые угодники — да будет благословенно их имя! — послали мне дитя, которое угасло через три месяца, герцог, ваш батюшка, был его крестным отцом и отпраздновал его рождение с такой пышностью, какой, быть может, я не мог бы себе позволить даже в Париже. Мне никогда не забыть того неизгладимого впечатления, какое произвело тогда великодушие герцога Филиппа и ваше, любезный брат мой, на разбитое сердце бедного изгнанника!
— Ваше величество, — сказал наконец герцог Карл, принуждая себя что-нибудь ответить на любезности короля, — вы тогда же изволили отблагодарить нас за это ничтожное одолжение в таких выражениях, которые с избытком вознаградили Бургундию за все ее гостеприимство.
— Я даже помню выражения, о которых вы говорите, любезный кузен, — заметил король улыбаясь. — Кажется, я сказал тогда, что за вашу доброту и дружбу к бедному изгнаннику ему нечего предложить вам, кроме себя, своей жены и ребенка… И что же, мне кажется, я в точности сдержал свое слово.
— Не смею оспаривать того, что вашему величеству угодно утверждать, — сказал герцог, — но…
— Но вам бы хотелось знать, какими делами я подтвердил свое слово, — прервал его Людовик. — Да как же: тело моего младенца Иоахима покоится в бургундской земле; сам я нынче беззаветно отдался в ваши руки; что же касается моей жены, то, право, любезный братец, я думаю, что, взяв в расчет годы, протекшие с того дня, когда я дал свое обещание, вы и сами не станете настаивать на точном его исполнении. Жена родилась в день благовещения (тут он перекрестился и пробормотал: «Оrа pro nobis»[159]) лет пятьдесят назад, если не больше; впрочем, в настоящее время она недалеко отсюда — в Реймсе. И, если вы настаиваете на исполнении моего обещания, она не замедлит явиться к вашим услугам.
Как бы ни был герцог возмущен наглым лицемерием Людовика, пытавшегося говорить с ним в самом интимном, дружеском тоне, он не мог не рассмеяться, услышав этот оригинальный ответ своего чудака-государя, и смех его был резок и дик, как и все проявления его чувств. Похохотав дольше и громче, чем это считалось в то время (да и теперь) уместным при описанных нами обстоятельствах, он поблагодарил короля в том же тоне за оказанную ему честь, но решительно отказался от общества королевы и прибавил, что охотно воспользовался бы его предложением, если бы дело шло о его старшей дочери, которая славится своей красотой.