Пытаюсь взглянуть на окружающее сквозь земляничные стекла воображения. Только там, в первом и наиболее ярко отразившемся в памяти периоде моего детства, аромат земляники нам был неведом. Были сизые ягоды голубики, черные бусины водяники, или шикши, янтари спелой морошки.
Море я и вовсе не хочу рассматривать ни через какое волшебное стекло. Потому что был один памятный туманный день и был огромный пляж, куда мы прибыли на лодке, и странно теплая для этих широт вода, когда можно было бродить босиком по колено в воде. У коричневых обрывов горел костер живое красное пламя его я вижу до сих пор. Во время отлива я прижимал ногой крабов к плотному песку и бросал их к костру. Нас было трое. В эту поездку меня взяли с собой мой старший товарищ Гена Ерофеев и его отец.
После ухи и чая я забрался на уступ, бросил несколько ветвей стланика на камни, лег на спину и смотрел на ряднину тумана, спускавшуюся по склону сопки. В моем рассказе я приближаюсь к тому мгновению, о котором Вы просите сообщить. Вот оно, это мгновение: я вдруг чувствую, что поодаль от меня присел на россыпь глинистого сланца человек. Будто бы этот человек в запыленной, вылинявшей от солнца гимнастерке, перепоясанной брезентовым пояском, в кирзовых сапогах и в руке у него пилотка. Я вижу его краем глаза, но понимаю, что могу помешать ему, что ли, и оглядываться не надо. Так прошло с полминуты, а лицо этого человека я не успел рассмотреть. Хотел обернуться к нему, да вдруг услышал:
— Как живешь, малыш?
Я ничего не ответил. Замер. Понял, что вопрос был адресован мне. И снова услышал:
— Не горюй!
И когда я обернулся, его не было. Пропал он так неожиданно, что я спрашивал себя: правда или показалось? Но четыре эти слова остались во мне навсегда.
А рядом со мной лежало яблоко. Я сразу понял, что это мне. Я надкусил его. Оно было кисло-сладким, хрустящим, вкус его запомнился на всю жизнь. Не мудрено: ведь я впервые видел настоящее яблоко.
Мне кажется, Вы правы: редко пытаемся мы заглянуть внутрь калейдоскопической трубки и часто не замечаем цветных стеклышек, а видим лишь их отражения в зеркале. Эпизод, о котором я рассказал, можно считать доказательством странной гипотезы, которую я услышал от Вас. При непременном, конечно, условии, что он не был случайностью.
Вернемся ко второму периоду моего детства. Это было уже в Москве, на Школьной улице. Жил я у тетки, на втором этаже кирпичного дома, рядом с Андрониковым монастырем. У развалин монастыря зимой мы катались на санках, склон холма круто опускался к Яузе, и ребятня любила это место. Зимой сорок седьмого в один из ясных дней я собирался туда после школы, но был наказан на уроке пения. За что — не помню. Учитель наш, Сергей Фомич, так рассердился, что оставил меня в пустой комнате на час. Это было со мной впервые. И вот я сижу в этой комнате, окна ее залиты солнцем, и солнечные зайчики как бы в насмешку надо мной пляшут на полированной крышке рояля. Я смотрю в окно и вижу воробьев, которые устроили возню у матовых, наполненных светом сосулек, свисающих с крыши. С минуту я наблюдаю за ними, потом оборачиваюсь и вижу человека у рояля. Человек этот в сапогах, на нем гимнастерка, подпоясанная брезентовым ремешком, и я узнаю его со спины. А он, не оборачиваясь, говорит:
— Ну-ка, споем, малыш, вот эту песню. — И несколько аккордов словно вдруг усыпили меня, и я пел точно во сне, и звучала удивительная музыка. То была народная песня, и слова ее неожиданно для себя я вспомнил, хотя раньше знал только мотив.
И когда прозвучал последний аккорд, я услышал:
— Мне пора, малыш. Не горюй.
И я встрепенулся. Что это было? Комната была пуста, над окном шумели воробьи, солнце опускалось на крыши дальних домов у Абельмановской заставы, свет его был резким, багровым. Щемящее чувство одиночества было непереносимо. Я уронил голову на подоконник, закрыл глаза, чтобы не расплакаться, и в ушах моих, во всем существе снова прозвучали знакомые аккорды, но я не поднял головы, так как знал, что человека за роялем не было.
Теперь я хотел бы рассказать о том, что произошло пять лет спустя. Мне исполнилось уже тринадцать лет. Летом я поехал к бабке моей по матери, которая жила на окраине Винева.
Помню теплое июльское утро…
Листья хмеля за стеклом горят зелеными огнями на солнце, я приоткрываю окно, сдерживаю дыхание, потому что вижу у палисадника Надю. Рядом с ней двое сверстников и один из них, повернув голову к окну и не видя еще меня кричит:
— Пошли на речку!
Теперь я толкаю оконную раму так, что хмель тревожно шуршит и с листьев срывается крапивница и взмывает до конька крыши. Прыгаю из окна на мягкую серую землю расталкиваю высокие мальвы, бегу к изгороди, перепрыгиваю ее. Остановившись рядом с ними, стараюсь не смотреть на Надю. Стараюсь быть впереди, когда мы выходим на дорогу, ведущую к речке.
В руке у Нади стеклянная банка с крышкой: если мы поймаем окунька или вьюна, она принесет его домой, и он будет жить в банке, пока старый белый кот не выловит рыбку лапой.
— Надя, дай понесу банку! — говорит Серега.
— Нет, я, моя очередь! — Я подхожу к Наде и протягиваю руку, и рука, Владика и моя рука встречаются с ее рукой, мы отталкиваем друг друга, и дело неожиданно доходит до драки. Мы катаемся с Владиком по траве, выкатываемся на колею и наконец, серые от пыли, встаем, а Надя укоризненно качает головой и советует посмотреть зеркало.
Вдруг кто-то предлагает идти пшеничным полем. И мы сворачиваем на тропу, желтые стебли и колосья бьют нас по рукам, еще минута — и мы, забыв об осторожности, сходим с тропы, собираем колоски, на ладонях наших остаются теплые беловатые зерна, вкус которых нам хорошо знаком. И тогда появляется далекая тень на тропе.
— Объездчик! — кричит Серега.
Мы бросаемся врассыпную. Надя бежит за мной. Я вижу как стремительно приближается к ней конник с плеткой руке. Останавливаюсь. Потом что-то словно подталкивает меня, я бегу назад, успеваю схватить Надю за руку, мы падаем, и я закрываю ее от удара. Свист плетки, мгновенный страх, заставляющий нас вжаться в серую сухую землю!.. И в тот же миг — необъяснимое. Точно большая теплая ладонь погладила меня по коротко остриженным волосам, наступила тишина, в которой я услышал тот же знакомый голос:
— Мне пора, малыш. Не горюй!
Когда мы поднялись, не было ни объездчика, ни странного его вороного коня. Налетел порыв ветра и пригнул желтые стебли к земле. И снова тишина, волнующая, полная скрытого смысла.
Позже, студентом уже, я прочел стихи. О Наде.
«В садах, на полянах, в цветах укрываясь, в туманах теряясь, зарей озаряясь, во всем божьем мире, в любом кратком миге — была ты везде и повсюду.
Зефиры носили над этой землей твое имя; листвы шелестенье и рокот волны, обдавшей каменья, — все было дыханьем дыханья, рожденного только устами твоими».
Я знаю эти стихи наизусть. Написаны же они кем-то в начале века. Может быть, первым шептал их я. Потом их написал поэт, живший на пятьдесят лет раньше меня. Согласно Вашей гипотезе так могло быть…