И Людовик вообразил, что по возвращении в Париж Лавальер получила из Лондона известия, затмившие его образ, образ короля. Тотчас же его ужалил овод, который называется ревностью. Снова он принялся с горечью допрашивать ее. Лавальер не могла отвечать: ей пришлось бы сказать все, обвинить королеву, обвинить принцессу. А это значило бы начать открытую борьбу с двумя высокопоставленными и могущественными женщинами.
Ей казалось сперва, что раз она не скрывала от короля ничего происходившего в ней, то король должен был прочитать правду в ее сердце, несмотря на ее молчание. Ей казалось, что если он действительно любит ее, то должен все понять, обо всем догадаться. Разве взаимное влечение не есть божественное пламя, освещающее все, что творится в сердце, и избавляющее действительно любящих от необходимости говорить?
Поэтому она замолчала, закрыв лицо руками и ограничиваясь только вздохами да слезами. Эти слезы и вздохи, которые сначала растрогали, а потом испугали Людовика XIV, теперь стали раздражать его.
Король не выносил сопротивления, хотя бы даже это сопротивление выражалось вздохами и слезами. Его слова стали колючими, требовательными, резкими. Это усилило страдания молодой девушки, но она мужественно переносила и новое испытание. Король перешел к прямому обвинению. Лавальер даже не пыталась защищаться; в ответ она только отрицательно качала головой, повторяя лишь два слова, всегда вырывающиеся из погруженных в глубокую печаль сердец:
– Боже мой, боже мой!
Однако этот крик боли не только не успокаивал, но еще увеличивал раздражение короля… Это был призыв к силе, стоявшей выше него, к существу, которое могло защитить от него Лавальер.
К тому же он находил поддержку в де Сент-Эньяне.
Де Сент-Эньян, как мы видели, чувствовал, что собирается гроза; он не знал, какой степени может достигнуть любовь Людовика XIV. Зато он ясно предугадывал, что на бедную Лавальер скоро обрушатся удары королев и принцессы, и был не настолько рыцарем, чтобы не бояться водоворота, который мог увлечь и его.
Поэтому де Сент-Эньян на все обращения короля отвечал только словами, произносимыми вполголоса, или отрывистыми жестами стараясь подлить масла в огонь и привести размолвку к открытой ссоре, после которой ему не придется больше компрометировать себя, сопровождая своего высокого покровителя к Лавальер. Король раздражался все больше и больше. Скрестив руки, он остановился перед Луизой.
– В последний раз спрашиваю вас, мадемуазель, угодно вам отвечать?
Угодно вам объяснить причину этой перемены, своего непостоянства, капризов?
– Чего вы от меня хотите, боже мой? – прошептала Лавальер. – Вы видите, государь, что сейчас я душевно разбита. Вы видите, что у меня нет ни воли, ни мыслей, ни слов!
– Неужели так трудно сказать правду? Вам понадобилось бы для этого меньше слов, чем вы только что произнесли!
– Правду о чем?
– Обо всем.
Слова правды действительно поднимались к устам от сердца Лавальер. Ее руки сделали было движение, но уста остались безмолвными, и руки опустились. Бедняжка еще не чувствовала себя настолько несчастной, чтобы решиться на подобное признание.
– Я ничего не знаю, – пролепетала она.
– О, это больше, чем кокетство, больше, чем каприз, – воскликнул король, – это предательство!
На этот раз ничто его не остановило, и он, не оглядываясь, выбежал из комнаты с жестом, полным отчаяния. Де Сент-Эньян последовал за ним, очень довольный, что дело приняло такой оборот. Людовик XIV остановился только на лестнице и сказал, судорожно хватаясь за перила:
– Как недостойно, однако, я был одурачен.
– Каким образом, государь? – спросил фаворит.
– Де Гиш дрался за виконта де Бражелона. А этого Бражелона…
– Да, государь?
– Этого Бражелона она все еще любит. Право, де Сент-Эньян, я умру от стыда, если через три дня у меня останется хоть капля любви к ней.
И Людовик XIV быстро пошел дальше.
– Ах, я ведь говорил вашему величеству! – повторял де Сент-Эньян, следуя за королем и робко поглядывая на все окна.
К несчастью, дело не обошлось так удачно, как по дороге к Лавальер.
Поднялась занавеска, из за которой выглянула принцесса и увидела, что король шел из флигеля фрейлин. Как только Людовик скрылся, она поспешно встала и стремительно помчалась в ту комнату, которую только что покинул король.
После ухода короля Лавальер поднялась, протянув вперед руки, точно она собиралась броситься за Людовиком и остановить его; затем, когда дверь за ним закрылась и шум шагов замер в отдалении, у нее хватило только силы упасть перед распятием.
Так лежала она, разбитая, подавленная горем, не сознавая ничего, кроме этого горя. Вдруг она услышала шум открывающейся двери. Она вздрогнула и оглянулась, Думая, что это вернулся король. Она ошиблась – это вошла принцесса. Что ей было за дело до принцессы? Она снова упала, уронив голову на аналой.
Принцесса была взволнована, раздражена, в гневе.
– Мадемуазель, – сказала принцесса, останавливаясь перед Лавальер, конечно, это очень похвально – стоять на коленях, молиться и притворяться очень набожной, но как вы ни покорны царю небесному, вам следует все же исполнять волю владык земных.
Лавальер с трудом подняла голову.
– Мне помнится, – произнесла принцесса, – что вам только что было отдано приказание.
Неподвижный и ничего не видящий взгляд Лавальер доказывал, что она забыла обо всем на свете.
– Королева приказала вам, – говорила принцесса, – вести себя так, чтобы не было никаких поводов для слухов на ваш счет.
Взгляд Лавальер сделался вопросительным.
– А между тем от вас только что вышло лицо, присутствие которого здесь предосудительно.
Лавальер молчала.
– Нельзя, чтобы мой дом, – продолжала принцесса, – дом особы королевской крови, служил дурным примером и чтобы вы подавали этот дурной пример. Поэтому я объявляю вам, мадемуазель, с глазу на глаз, чтобы не унижать вас, – объявляю вам, что с этой минуты вы свободны и можете вернуться в Блуа к вашей матери.
Лавальер была теперь нечувствительна ни к каким оскорблениям и ни к каким страданиям. Она не шевельнулась; руки ее были по-прежнему сложены на коленях, как у Магдалины.
– Вы слышали? – спросила принцесса.
Только дрожь, пробежавшая по всему телу Лавальер, послужила ответом.
И так как жертва не подавала никаких признаков жизни, принцесса ушла.
Только в этот момент Лавальер почувствовала в своем остановившемся сердце и застывшей в жилах крови биение, которое все ускорялось около кистей рук, шеи и висков. Постепенно усиливаясь, это биение скоро перешло в лихорадку, в безумный бред, в вихре которого проносились образы ее друзей и врагов. В ее ушах среди звона и шума мешались слова угрозы и слова любви; она перестала сознавать себя; точно крылья мощного урагана подняли ее, унесли от прежнего существования, и на горизонте она видела надгробный камень, который вырос перед ней, открывая страшную, черную обитель вечной ночи.
Но мало-помалу тяжелый бред прекратился, уступив место свойственной ее характеру покорности судьбе. В сердце ее проскользнул луч надежды, точно луч солнца в темницу бедного узника.
Она мысленно перенеслась на дорогу из Фонтенбло, увидела короля верхом подле дверцы кареты, услышала, как он говорил ей о своей любви, как он просил ее любви, заставив ее поклясться, и сам поклялся, что ни один день не кончится для них в ссоре и что свидание, письмо или какая-нибудь весточка всегда принесут успокоение дневным тревогам. Значит, король не мог не сдержать слова, которого сам же он и потребовал, если только он не был деспотом, не связанным никакими обещаниями, или же холодным эгоистом, которого способно остановить первое встретившееся на пути препятствие.
Неужели король, ее нежный покровитель, способный одним словом, одним только словом положить конец всем ее страданиям, тоже присоединился к числу ее преследователей?
О, его гнев не будет долго продолжаться! Теперь, оставшись один, он, должно быть, страдает, так же как и она. Только он не скован такими цепями, как она; он может действовать, двигаться, прийти, а она… ее удел только ждать. И она ждала с трепещущей душой; не может быть, чтобы король не пришел!
Было половина одиннадцатого.
Он придет, или напишет, или передаст ей доброе слово через г-на де Сент-Эньяна. Если он придет, как она бросится к нему, откинув всякую щепетильность, которая теперь казалась ей неуместной, как она скажет: «Я по-прежнему люблю вас; это они не хотят, чтобы я вас любила».
Размышляя, она мало-помалу пришла к убеждению, что Людовик не так виноват, как ей казалось. Что должен был он подумать, встретив ее упорное молчание? Удивительно даже, что нетерпеливый и раздражительный король так долго сохранял хладнокровие. Конечно, она не поступила бы так, как он; она бы все поняла, обо всем догадалась. Но она была только простая девушка, а не могущественный король.