Хотя это оружие являлось бесценной музейной редкостью, я не удосужился как следует его рассмотреть. По правде сказать, мне было все равно. Ныне, семь лет спустя, я даже не смог бы его описать. Меня тогда слишком занимало другое…
Назавтра около полудня Навабраи вылетел в Дели, захватив с собой пять тысяч долларов наличными, что по индийским меркам являлось целым состоянием.
К двум часам того же дня, вернув меч Франсуа Ксавье, который рассыпался в изъявлениях благодарности, я возвратился в Барбизон. Этти сидел в библиотеке, сгорая от нетерпения.
— Нас ожидает Эрнесто! — возвестил он, не позволив мне потратить ни минуты на приготовление кофе или хотя бы на сигарету.
И вот, только приехав, я снова помчался в столицу, а беспощадное солнце обдавало меня мертвящими волнами жара.
Дом, где находилась квартира Эрнесто Мендеса, располагался на севере Парижа, в квартале под названием «Золотая капелька». Покрутясь добрых полчаса по узким улочкам, полным кухонных ароматов и прохожих, явно воспринимавших «зебры» на асфальте как экзотические уличные граффити, не более того, я наконец нашел местечко для парковки напротив лавчонки с камерунскими пряностями.
— А между прочим, мы уже давно ничего не ели, — заметил Этти, показав на картонку с почерневшими бананами.
Жареные бананы — блюдо, которое он обожает готовить. Вообще мой братец — завзятый кулинар.
Я подтолкнул его к новенькой входной двери, блестевшей свежим лаком, что в таком квартале не могло не удивлять.
— Покупками займешься после: мы опаздываем на добрый час.
Холл дома, где нас ждал Мендес, со стенной росписью и плиточной мозаикой под ногами напоминал о моде тридцатых годов. Чтобы подняться на последний этаж, мы вошли в лифт из витых стальных решеток.
Я спросил у Этти:
— Дом все еще в его собственности?
Он кивнул:
— Ну да! Фактически… я еще ничего не говорил ему о папе.
— Почему?
— Увидишь его — сам поймешь.
Мы вышли из лифта, и я, смущенно озираясь, позвонил в единственную дверь, выходившую на лестничную площадку.
Открыл нам верзила лет шестидесяти с улыбкой, озарявшей лицо цвета черного дерева, и мне едва удалось скрьггь, насколько я подавлен его видом. Эрнесто здорово постарел, курчавые волосы из смоляных сделались пепельными, от былой телесной мощи ничего не осталось — кожа да кости. На всем неизгладимая печать болезни. Какая все-таки отвратительная штука рак…
— Морган, Этти! Входите, входите! — От избытка сердечности он это произнес по-испански: «Entrad, entrad!» — и звонко чмокнул каждого. — Морган, мне бы следовало вышвырнуть тебя за дверь. — (Я наморщил нос.) — Семь месяцев, мой мальчик! Вот уже почти семь месяцев, как ты сюда носа не кажешь! — (Я пробормотал что-то вроде извинения.) — Знаю-знаю, Этти говорил мне, что ты был страшно занят.
Я счел за благо кивнуть молча, поскольку, ежели начистоту, никакого оправдания мне не было. Чтобы позвонить ему раза два в году, мне и то приходилось себя заставлять, а между тем именно он качал меня на коленке, когда я был от горшка два вершка. Мой отец подружился с ним давным-давно.
— Да входите же! Анжелина, прежде чем уйти, сварила кофе.
Мы проследовали за ним по длинному коридору, украшенному ацтекскими масками, и Этти застыл, разинув рот, перед последними приобретениями Эрнесто: полной коллекцией племенных америндских щитов.
— А как поживает тот оболтус, что числится вашим родителем? Все еще на краю света?
— Да, в самой допотопной индийской глубинке, — скривившись, выдавливаю из себя я.
Просторная некогда квартира и ныне, несмотря на загромождавшие ее древности, свидетельствовала о хорошем вкусе ее владельца. Тут все было безупречно — от блистающего паркета красного дерева до алебастровых завитушек, обрамляющих потолок.
— Присаживайтесь, молодые люди, присаживайтесь. Наливайте себе сами. — Он указал на изысканного вида кофейный прибор. — Настоящий колумбийский. — И повторил по-испански: — Cafe colombiano.
Мы расположились на обширном диване, обтянутом темно-коричневой кожей. Эрнесто прислонил трость с серебряным набалдашником к низенькому столику и, постанывая, не без труда опустил свой непомерный костяк в вольтеровское кресло.
— А тебе не налить? — предложил я, наполняя свою чашку и чашку Этти.
— Запрещено, — буркнул он. — Если так будет продолжаться, мне позволят питаться только соевым паштетом и салатом из морской капусты.
Я посмеялся его шутке, но скрепя сердце. Уж слишком изможденным он выглядел.
— Надеюсь, мы не отрываем тебя отдел?
Он только благодушно пожал плечами.
— Матерь Божья! Madre de Dios! — повторил он по-испански. — Почаще бы меня вот этак отрывали! Ну и жарища… На улице невозможно и двух шагов сделать без того, чтобы не провонять потом, как селедка в коптильне.
Я притворился, будто верю этой лжи во спасение, ибо видел, что Эрнесто уже почти не может ходить.
— Да, жара страшная.
— Ну-ка выкладывайте: чем еще может вам пригодиться этот жалкий человеческий ошметок?
Я покопался в заплечной сумке, выудил на свет копию досье, принесенного Гиацинтом, и протянул Эрнесто.
Тот метнул в нашу сторону потеплевший взгляд и нацепил на нос очки в черной оправе.
— Посмотрим-посмотрим, — снова по-испански забубнил он. — Так, Плутарх… — Он быстро взглянул на листок. — Этого текста я не знал.
Тут я, ничего не утаивая, принялся объяснять, в чем дело, а он поудобнее устроился в кресле, чтобы как можно спокойнее выслушать меня.
— Загадка? — прошептал он, явно заинтригованный, и снова перешел на испанский: — Santa Madre de todos los santos! (Матерь Божья и все святые!) Да… Вот кое-что поинтереснее всех занудных статеек вашего батюшки!
С ухватками отъявленного гурмана он проштудировал, жадно вбирая в себя, страницу за страницей. Мы с Этти застыли, прикусив языки, чтобы не портить ему удовольствие; в ожидании, пока он кончит, я окидывал взглядом стены гостиной, украшенные старыми фотографиями и древностями всех эпох и самого разного происхождения.
На снимке под толстым стеклом мой отец, он еще подросток, улыбается прямо в объектив. С важностью позирует, стоя между родителями Эрнесто. По меньшей мере странный семейный портрет: если мать нашего друга, улыбавшаяся на этом снимке во весь рот, была миниатюрной уроженкой Колумбии, то его отец, стоявший справа от моего родителя, — чистокровный исполин масаи.
В раннем детстве я целыми часами мог слушать, как Эрнесто рассказывал о годах, проведенных в Африке, в отцовском селении. Гордый воин влюбился в прекрасную геологичку, делавшую поблизости геодезическую съемку местности. «Красавицу, нос которой едва доходил ему до пупка!» — не уставал повторять счастливый отпрыск этой парочки.