Мы уже начали освобождаться от мерзкого доносительства, когда люди такого же сорта вредили и мучили, гнусно торжествовали над своими жертвами, измышляя клеветнические письма, раздувая пустяковые ошибки. Сейчас этому все меньше придается значения и люди страдают гораздо меньше, однако при незнании психологии еще недостаточно карают за клевету. Озлобленные неудачники или просто завистливые людишки цепляются за ту или иную ошибку или просто несоответствие установившимся взглядам у ученого, писателя и художника, раздувают ее и пишут в высокие инстанции требования покарать, прогнать, скрутить в бараний рог.
— А еще важнее,— возразила Сима,— следить за всеми такими проявлениями с детства. Как часто все начинается с обиженного ребенка, а кончается…
— Отпетым хулиганом?
— Даже не так серьезно. Человеком, которому чужды добрая помощь окружающим, и непонятно, зачем думать о людях. Такой вот и выставит на окно ревущую радиолу, разбудит всех автомобильным сигналом или диким шумом мотора, остановится в дверях или на улице, не давая пройти другим, позволит своим детям орать и визжать под окнами соседей. И в ответ на протесты сделает еще хуже, назло. Какое проклятое это слово — «назло» и как еще оно мешает нам жить! — горячо воскликнула Сима.— И как трудно отличить, где кончается озорство и начинается зло. Я сама часто грешу — сидит во мне такой чертик и подбивает созорничать.
— И все же обязательно надо научиться разбираться в этом,— возразил Гирин,— для правильного воспитания. Какой поступок от злобы, от зависти, от скрытого сознания униженности, а какой — от избытка сил. Тщательно отделять одно от другого.
Сима тихо засмеялась.
— Я прочитала в одной книге об Африке смешной эпизод. Как молодая зебра брыкается под самым носом льва, лениво идущего к водопою, подымая пыль и дразня его. Вот это озорство! Когда мальчишка балансирует на жердочке на высоте — это озорство, а если лупит слабую девчонку — это подло, это садизм.
— Мне остается только согласиться,— одобрительно заметил Гирин.
— А что такое благородство с точки зрения психологии?
— Равновесие между возбуждением и торможением, то есть собственно нормальная психика, избирающая верный путь в жизненных обстоятельствах. Вот почему нормальный человек по природе хорош, а вовсе не плох, как то стараются доказать иные философы. Если торможение сильнее возбуждения, получится равнодушный эгоист, которого ничто не заставит преодолевать свои примитивные желания и инстинкты.
Если возбуждение сильнее торможения, то это тип преступника, сластолюбца и чревоугодника. Но в то же время случается и творческого человека — художника, политического фанатика. Но довольно! Поедем на такси, а то вы, наверное, устали.
Жилье Гирина оказалось полной противоположностью Симиному. Новый дом, с маленькими квартирами, высокий, чистый и светлый. Они поднялись на восьмой этаж. Гирин приветливо поздоровался с соседкой по квартире — аккуратной женщиной в белой кофточке, гармонировавшей с серебряными волосами, и ввел Симу в квадратную пустоватую комнату.
Наступила очередь Симы разглядывать, как живет Гирин.
Почти та же обстановка, что и у нее, только поновее. Письменный стол с грудами рукописей. Книг не так уж много, как она ожидала, почему-то представляя себе комнату Гирина всю в коврах и книжных полках.
Над столом и диваном привлекали внимание большие репродукции картин. Громадный африканский слон важно шествовал по степи, взмахивая тонким хвостиком. Другой слон, еще больше, бежал прямо на зрителя, растопырив чудовищные уши и подняв грозные бивни. Животное спасалось от взвивавшегося за ним вихревым столбом степного пожара. Черный буйвол стоял в перемятом тростнике, принюхиваясь к чему-то, одинокий и сумрачный. Животные, изображенные с невиданной выразительностью, невольно приковывали взгляд, и Сима не сразу заметила большую репродукцию портрета балерины.
— Что это за художник? — спросила она, опускаясь в неудобное современное, не дававшее поддержки голове, кресло.
— Вильгельм Кунерт. Так преходяща слава творцов искусства, избравшего своей темой природу, а не человека.
— Дело в моей необразованности, а вовсе не в судьбе искусства.
— Не вы первая и не вы последняя! Кунерт, знаменитый африканский путешественник и художник, был первым, кто создал картины животных Африки, вошедшие во все учебники.
— Тогда я припоминаю.
— Теперь все его усилия оказались ненужными. Чудеса фотографии и киносъемки с телеобъективами сделали возможным получение таких портретов животных, о каких и не мечталось Кунерту. А прошло всего лет пятьдесят. Последние картины Кунерт писал в начале нашего века, пока не застрелился.
— Он покончил с собой?
— Когда убедился, что больше не может ездить в Африку и любить молодую красавицу жену, он выстрелил себе в голову из слонового ружья, верно служившего ему в Африке. Это было надежно!
— Воображаю, оторвать себе голову в… сколько ему было лет?
— Семьдесят. Возраст, достаточный для того, чтобы устать от трудной и напряженной жизни, которую он вел. Но довольно о Кунерте, вот портрет.
Сима всматривалась в репродукцию картины Серебряковой, и с каждой минутой она нравилась ей все больше. Молодая балерина присела, облокотясь на что-то, с той же ежеминутной готовностью встать, какая была характерна для Симы. Пышное платье восемнадцатого века, стянутое корсажем, с пышной белой оторочкой, низко открывало точеные плечи и высокую грудь. Обнаженные руки играли страусовым белым пером, а черные волосы из-под тюрбана с жемчужной ниткой спускались по обе стороны стройной шеи двумя густыми длинными локонами. Склоненное к левому плечу лицо привлекало взглядом больших глаз, одновременно пристальных, задумчивых и тревожных, не гармонировавших со спокойной линией маленьких губ и общим старинным обликом лица, с характерным для Серебряковой очерком щек и чуть длинноватого прямого носа.
Как хорошо удалось художнице передать светлую одухотворенность всего существа юной балерины, приобретенную долгими годами правильной жизни, воздержания, тренировки, напряженной работы над своим телом. Сходство с Симой не бросалось в глаза хотя бы потому, что гимнастка, словно отлитая из металла, была куда крепче балерины.
— Как хорошо! — порывисто вздохнула Сима.— Но ничего на меня похожего! Кто это?
— Я имею в виду внутреннюю схожесть. Всмотритесь. Это ленинградская балерина Лидия Иванова, самая талантливая и красивая в двадцатых годах, трагически погибшая совсем молодой.