Как я очутился в Монтрё? Каким поездом? В расписании на вокзале я прочел, что с утра через Монтрё должны были пройти почтовый и два местных — до Санса. Но я не уверен, что расписание соблюдается, как закон, а любая ошибка ценится на вес моей головы. Если б только я догадался расспросить железнодорожников! Нет, перекрестного допроса мне не выдержать. Сотни «что» и десятки «почему» и «зачем» камня на камне не оставят от попыток солгать. Что же выбрать? Молчание?
Дверь приоткрывается, и гауптшарфюрер манит меня согнутым пальцем.
— Заходите!
Одергиваю пиджак и вхожу.
Кабинет просторен и прохладен. На столе жужжит вентилятор, он колышет светлые волосы угловатой личности, безмолвно взирающей на меня из глубины кресла. Моя улыбка, надетая еще в коридоре, не производит впечатления. Короткое движение подбородком можно истолковать как приветствие и как приглашение сесть. Чисто выговаривая слова, личность произносит по-французски:
— Криминаль-ассистент и оберштурмфюрер Лейбниц готов выслушать вас. Изложите вашу жалобу. Вы ведь жалуетесь, не так ли?
Отвечаю на немецком и улыбаюсь.
— Теперь нет. Я понимаю, что это значит — выполнять долг.
Лейбниц тянется через стол, выключает вентилятор и снова кивает.
— Вы протестуете или нет?
— О?.. Сознаюсь, полицейские погорячились.
— Вы сказали им об этом?
— Сразу же, как только имел честь познакомиться с инспектором Готье. Но... мне не хотелось бы, чтобы у инспектора были неприятности.
Криминаль-ассистент кивает в третий раз.
— Отлично! Но я так и не услышал, зачем вам потребовался комендант? Все это вы могли изложить и гауптшарфюреру.
«Ну и скотина, — думаю я, все еще улыбаясь. — Привыкай, Слави».
Развожу руками.
— Вы совершенно правы. Недоразумение не так значительно, чтобы вмешивать высшие инстанции. Теперь, когда все позади, не смею обременять вас своим присутствием. Как вы полагаете, я успею на дневной поезд?
Кажется, Слави Багрянов, коммерсант и друг империи, выбрал верный тон. Немец поворачивается к гауптшарфюреру.
— Где Готье, Отто?
— Был в канцелярии.
— Позови его, если он не уехал. И пусть захватит свой список.
Лезу за сигаретами. Долго и обстоятельно разминаю «софийку». Лейбниц предостерегающе поднимает палец.
— Я не разрешал вам курить.
— Разве я арестован?
— Все несколько хуже, чем вы представляете.
— Простите?
— Условимся: сейчас говорю я... Так вот, все не то и не так. Вы не задержаны и не арестованы. Вы заложник. Один из пятнадцати. И только.
— Я?!
Сигарета падает на пол.
— Сегодня утром убит шарфюрер СС. Хороший, старый солдат, заработавший право на работу во Франции беспорочной и доблестной службой на Востоке. Убийца не найден. Скверное дело: уберечься от пули русского партизана и пасть здесь, в тылу, под ножом бандита. Согласны?.. Так вот, повторяю, как видите, все не то и не так. Мне приказано взять пятнадцать заложников, и я взял их. Если в течение суток убийца не отдаст себя в руки германских властей, заложники будут казнены. Все!
— Это неслыханно!
— Не надо слов. Где вы застряли, Отто?
Гауптшарфюрер задыхается от быстрой ходьбы. Кладет на стол папку.
— Готье уехал.
— Обойдемся без него. Он завизировал свой список?
— Конечно.
Из кожаного футляра извлекаются тонкие, без оправы, очки. Две странички, соединенные скрепкой, голубеют на столе. Отмеряя строчки ногтем, Лейбниц бормочет:
— Багрянов? Значит, на «б»... Номер три — Бартолемью Арнольд, портной... фамилия иудейская. Проверь, Отто! — Гауптшарфюрер кивает. — Номер девять: Вижу Гастон-Серж-Апполинер, почтовый служащий, пятьдесят два года. — Пеликан?! Бедный, бедный пеликан! — Одиннадцатый: Багрянов Слави-Николь. Очевидно, вы?.. Итак, посмотрим. Без подданства, без места жительства, без определенных занятий... Тут говорится о каком-то бродяге. Это вы?
— Я не бродяга. Мой паспорт у вас!
Я почти кричу, и Лейбниц хмурит лоб.
— Тихо!.. Не ссылайтесь на паспорт. Чему я должен верить: списку, составленному чиновником полиции, или фальшивым бумажкам, которые ты купил на «черном рынке»? Ну, отвечай!
— Я гражданин Болгарии и подданный его величества царя Бориса Третьего...
— Здесь нет граждан. Запомни. В этом кабинете бывают мужчины и женщины, но не граждане. Обыщи его, Отто, и отправь в камеру.
Я встаю. Терять мне нечего.
— Это убийство! Грязное убийство! Вы великолепно знаете, что я болгарин, и лицемерите, боясь ответственности. Потом вы свалите мою смерть на Готье, а тот — на какого-нибудь сержанта. Это заговор: вам безразлично, кого убить, лишь бы было пятнадцать и счет сошелся!
Гауптшарфюрер тащит меня к двери. Я сильнее и вырываюсь.
— Меня знают в Берлине. В министерстве экономики и самом РСХА! Позвоните оберфюреру фон Кольвицу, семь-шестнадцать-сорок три...
Рука в перчатке зажимает мне рот, но я и так сказал уже все, что требовалось. Даю гауптшарфюреру возможность дотащить меня до двери.
— Минутку, Отто.
Неужели передумал?
Остановка.
— Что у него в кармане?
— Книжка.
— Ну-ка обыщи его!
Не сопротивляюсь. Бесполезно. Носовой платок, деньги, бумажник, ключ от фибрового чудовища и роман Уоллеса перекочевывают на стол. Лейбниц заинтересованно перелистывает книгу.
— Эдгар Уоллес... Англичанин или янки?.. Послушайте, Багрянов, вы не очень огорчитесь, если я позаимствую ваш роман? Я дежурю до следующего утра... Не беспокойтесь, его потом уложат в ваши вещи. Отто подтвердит, какой я аккуратный читатель. Никогда не загибаю страницы и не слюнявлю пальцев.
— О да! Лейбниц исключительно аккуратен, — говорит Отто.
9. 2 АВГУСТА 1942 ГОДА. МОНТРЁ
— Хочу подчеркнуть, что в нашей работе меньше всего следует полагаться на случайности и авось.
— Позвольте не согласиться. Авось и случайность, на мой взгляд, не одно и то же. Первая — есть слепой расчет на везение; вторая, — образно выражаясь, точка на графике закономерности.
— Игра слов!
— Ладно... Останемся, как говорится, при своих.
В бледный квадрат зарешеченного окна заглядывает желтый серп. Он торчит перед глазами, холодный и неживой, связанный с живыми непрочными нитями отраженного света... В виде почетного исключения Отто поместил меня в одиночку и распорядился выдать одеяло. Я попросил сигареты, и гауптшарфюрер вернул мне «софийки», сказав, что о спичках я должен позаботиться сам. Первый же надзиратель, услышав просьбу дать огня, пообещал переломать мне кости, если я вздумаю стучать еще раз и отвлекать его от дела. Это были не пустые слова — всю ночь из камер справа и слева доносились стоны, а под утро кто-то кричал так страшно и дико, что я вскочил с койки и замер, придавленный чужим непереносимым страданием. Мужчина — судя по голосу, молодой и сильный — звал мать, и этот крик: «Мама!» — перешедший в вопль, заставил меня содрогнуться. Что нужно сделать с человеком, чтобы он так кричал?