Только один этот бандит и уцелел — остальные полегли на берегу арыка.
Дашу на другой день похоронили возле моста. С тех пор он стал называться: «Дашин мост». Могилу зеленым дерном обложили, цветами украсили. Потом памятничек небольшой поставили.
Данилычев так и остался служить на этой заставе. Переменился он здорово: лицом постарел, преждевременная седина появилась, угрюмость какая-то. В боях не жалел себя, бросался в самое пекло и дрался с суровой жестокостью. Смерти, что ли, искал. Только ни одна пуля не царапнула его.
Много прошло времени с той поры. Я в запас пошел, на Урал уехал. А когда Гитлер напал на нашу страну, в первый же день укатил на фронт. В гвардейской кавалерии под Ростовом воевал, там меня и подбило. Попал в медсанбат, потом в прифронтовой госпиталь, а оттуда в тыл повезли.
И вот лежу я в санитарном вагоне и смотрю: стоит человек у окна. День стоит у окна, другой стоит. Молчит и курит. И вроде бы ранения заметного у него нет. Но сестры и врачи частенько возле него задерживаются, разговор заводят, а он все молчит. Пригляделся к нему — знакомое лицо, глаза упрямые. Неужто Данилычев? Он!..
Наш поезд к Свердловску подходил. Смеркалось. Я кое-как доковылял на своих костылях до окна. Данилычев будто бы и не заметил меня, глядит в окно и дым жадно глотает.
Поезд, прогремев на стрелках, ворвался на станционный путь, в глаза кинулось море света. Данилычев весь содрогнулся, повернулся ко мне — одну минуту он глядел на меня страшными одичалыми глазами, потом закричал не своим голосом:
— Све-е-ет! Свет загорелся, Вьюга!..
Смотрю, бегут к нам из служебного отделения сестры, санитарки — все, кто там был.
— Что вы с ним сделали, товарищ? Что?..
Я даже испугался. А Данилычев уже не обращает ни на кого внимания, дубасит меня в бока и кричит на весь вагон:
— Вьюга, ослеп, что ли, ты, чертушка, свет загорелся! И откуда ты взялся здесь? Ну, что же ты молчишь, окаянный, онемел, что ли?!
Врачи под руки его и поскорее к себе, в дежурку. А дежурный врач задержался возле меня и говорит:
— Заговорил. Больше года молчал, как камень. Это у него после контузии. А вот вас увидел, да еще свет — там-то затемнение везде… Заговорил! Вот что может случиться…
Через час Данилычев стоял возле моей полки, и не в госпитальной пижаме, а в старой, но такой милой, пограничной форме с новенькими майорскими погонами. На груди у него горела золотая звезда героя. Я засуетился, чтобы подняться и встать на ноги, как положено по уставу, но он взял меня за плечи и мягко прижал к постели.
— Лежи. Ишь, как изменился… Лежи, братец ты мой, Вьюга.
— Давно не виделись, товарищ майор. Где вас война-то захлестнула, все там же, на персидской?
— Нет. На Западной, там и стукнуло. Партизаны, кажется, из-под обломков заставы вытащили, выходили и вот…
— Теперь к семье или на фронт выписали?
— Не выписывают, Вьюга. Никуда не выписывают. А семьи у меня так и не завелось, дружище. Один.
— Как же так?!.
— А вот так… По мысли не подберу. Дашеньку все не могу позабыть, Вьюга. Так и мыкается она со мной по свету, бедняжка. И во сне, и в боях вижу ее. Перед глазами стоит…
Первого мая одна тысяча девятьсот тридцать второго года на двенадцатой заставе краснознаменного отряда, где я служил, произошел такой случай.
За обедом начальник заставы Михайлов поблагодарил за службу и поздравил всех с праздником. А обед был — в столичном ресторане такого не сготовят: на первое пограничный борщ, на второе джейран жареный, а к чаю праздничный торт — вершина поварского искусства рядового Кузьмичева. Настроение у всех отличное, да и как не быть хорошему настроению, когда за минувшую ночь задержали трех вооруженных бандитов и не понесли при этом потерь. Красноармейцам приятно, что праздник никому не испорчен.
Пообедали, с полчасика отдохнули, начальник и говорит:
— Что же, боевые товарищи, я думаю, в честь международного праздника не грех и на манеж выехать, посоревноваться в силе и ловкости: поджигитуем, лозу порубаем. А заодно пригласим на наше соревнование наездников из пограничных селений.
Так и решили. Через час на манеже разыгрались спортивные страсти. Одни отчаянно рубили лозу, другие брали препятствия, третьи лихо джигитовали. Пока соревновались между собою пограничники, к манежу подъезжали всадники из ближайших селений. Их съехалось десятка два. Лошади у них всех мастей — обыкновенные крестьянские, и только, пожалуй, две-три выделялись кавалерийской статностью. Особенно запомнилась мне одна — серый в темных яблоках жеребец с вороной гривой и таким же, по самую землю, хвостом. Не конь — степной вихрь! Ноги будто токарным резцом точены, в глазах черный огонь полыхает. И всадник на нем под стать: невысокого роста, ловкий, и глаза такие бойкие, плутоватые. Усы в колечки закручены, на плечах короткий бешмет, на ногах ичиги, ремешками под коленками перетянуты. Звали его — Алиоглан.
Манеж был на самой границе, поэтому глядели на конные соревнования не только наши люди, но и жители с той стороны.
Серый жеребец всех деревенских лошадок обскакал. Мы поглядывали на длиннохвостого скакуна с тайной завистью — ведь не у каждого кавалериста хорошая лошадь, иному попадает такой экземпляр, что не знаешь, как от него избавиться.
Алиоглан будто подзадоривал нас: подберет повод — конь взовьется вверх, встанет трепетной стойкой, покрасуется, а потом, как огромная птица, распустит крылатую гриву и полетит, стелясь по земле. А всадник, как влитый в седло, — не покачнется.
Часа два, наверное, джигитовали. Алиоглан вышел победителем. Начальник заставы вручил ему небольшой подарок: цветочный одеколон и альбом для открыток. А командир отделения Щербак сфотографировал его вместе с лихим конем. Потом начальник поблагодарил всех жителей, которые приняли участие в празднике, и на этом торжества закончились. Довольные люди разъехались по селениям, по домам, а мы — на заставу.
С вечера я в наряд выехал с Иваном Гусевым — рядовым первого года службы. Остановились мы в неглубоком распадке, который сползал к границе. Ночь выдалась темная и душная, сперва дождичек покапал, потом тучи нависли, и над речкой будто дымовая завеса встала. Туман пополз. Но все равно хорошо кругом: душистая трава щекочет лицо и руки, цикады невидимые всюду поскрипывают. Лежим мы с Гусевым, можно сказать, в обнимку с родной землей и даже комаров не замечаем — следим, чтобы какой-нибудь гад не испортил праздника людям, не перебрался к нам с подлыми целями. Гусев, наверно, про свой Тамбов вспоминает. Первогодки всегда по дому тоскуют. Парень он, как все, ничем особым не примечательный, разве что рябоватый — болезнь его не спрашивала, испятнала лицо и все. А глаза у него чистые, зеленоватые и всегда задумчивые.