Сейчас, вспомнив об этих днях, они вдруг наперебой заговорили о приключениях, которые испытали тогда в многодневном походе, о том, как Семен сжег себе спину на солнце, с какой жадностью они ели терпкие груши-дички и сводящую судорогами скулы недозрелую облепиху, как варили суп из подстреленной отцом куропатки, купались в ледяной воде Подкумка. Легостаев ухватился за эти воспоминания как за спасение и, когда Семен останавливался и умолкал, вновь напоминал ему то, что было позабыто, и сын подхватывал это воспоминание, рисовал его во всех, прежде казавшихся незначительными, подробностях.
— Она предупреждает меня об опасности, — вдруг, будто очнувшись, глухо сказал Легостаев. — И пишет, что ты мне все расскажешь.
Семен вздрогнул: до того неожиданным, почти нелепым был этот мгновенный переход от кисловодских воспоминаний к настоящему.
— Не знаю, как это тебе объяснить, — смущенно начал Семен.
— Напрямик. Честно, — холодно потребовал отец.
— Хорошо. Она очень боялась за тебя. Ты же знаешь, какие события произошли. Она боялась, что знакомство твое с этим человеком… Ты же знаешь, о ком я говорю…
— Ты боишься назвать его имя?
— А зачем называть? Все и так понятно… Ты служил вместе с ним в Ленинграде, потом рисовал его портрет и, насколько я знаю, бывал у него дома.
«Рисовал его портрет», — мысленно повторил слова сына Легостаев и, вскочив на ноги, распахнул дверь в гостиную. Судорожно включив свет, он, точно обезумев, оглядел стены и медленно, нехотя вернулся. «Ну, конечно же они сняли и спрятали этот портрет. И как это я сразу не заметил? Вот увидел же, что курительные трубки на месте. Эх ты, психолог, знаток человеческих душ!»
— И все-таки назови это имя, — медленно, едва ли не по слогам, но твердо сказал Легостаев.
— Могу и назвать, — удивленно передернул широкими плечами Семен. Легостаев, в упор смотревший на сына, залюбовался им в эту минуту: Семен был стройным, гибким, мускулистым, мечтательные глаза его смотрели прямо, открыто и честно. — Могу и назвать, — упрямо повторил он. — Я говорю о Тухачевском.
— Вот теперь ясно. Спасибо. Нет ничего ценнее искренности, — умиротворенно, с несвойственной ему жалобной интонацией сказал Легостаев.
— Прости, отец. Но ты, наверное, помнишь и такие мудрые слова: «Если бы мой собственный отец был еретиком, я сам бы собрал дрова для его костра».
— Помню. Но хочу дать добрый совет: живи не только чужими мыслями, пусть даже и самыми мудрыми.
— Спасибо за совет. — Семен старался заглушить закипевшую в душе обиду. — Дурацкий характер — очи меня как магнит притягивают, эти афоризмы. Завидую мудрецам, а то и просто не верю, что человека может озарить такая гениальная мысль. А потом — ну просто не надеюсь на свою память и записываю. Наверное, глупо.
— Отчего же, — возразил Легостаев. — Но пусть это будет только фундаментом. А стены воздвигай сам.
Часы в гостиной пробили три раза.
— Пора спать. Тебе завтра в школу? — спросил Легостаев.
— В школу. Но я тренирую волю. Хочу доказать, что восемь часов сна — слишком непозволительная роскошь. Треть жизни — во сне! И что характерно, сон — это почти то же, что и смерть. Одна мысль об этом приводит в ужас!
— Со мной такое бывает — перед тем как заснуть, охватывает чувство страха. Будто предстоит уйти в небытие. И каковы же результаты твоих тренировок?
— Пока хвастаться нечем. Меньше пяти часов никак не выходит, хоть тресни. Ты не ужинал?
— Не хочу, — отказался Легостаев, и они пожелали друг другу спокойной ночи.
Легостаев лег на диван, укрывшись пледом, и только теперь ощутил адскую усталость. «Даже после воздушного боя не чувствовал себя таким измочаленным», — с жалостью к самому себе подумал он и тут же уснул.
Резкий стук разбудил Легостаева, и он вскочил на ноги с той нервной поспешностью, с какой вскакивают по тревоге. Светящиеся стрелки часов показывали половину четвертого. «Спал минут двадцать, не больше», — испуганно отметил Легостаев, зная, что теперь уже не сомкнет глаз до утра.
Он накинул на плечи пальто, вышел на балкон и остановился, пораженный исчезновением весны. Все бело вокруг — и двор, и соседние крыши, и само небо, то самое небо, которое только вчера было юным, свежим и чистым, сейчас превратилось в снежное, скрытое тьмой пространство. Там, где наперегонки мчались ручьи, где чернела оттаявшая земля с первыми изумрудными травинками, лежал рыхлый мокрый снег. Все было покрыто снегом, и только лужа, которая днем заманила к себе солнце и в которой точно босыми ногами стояли продрогшие осины, зияла сейчас среди этого снега черным бездонным омутом.
Легостаев подошел к перилам балкона. «Значит, здесь, вот у этих перил, — прошептал он, не чувствуя, как стынут пальцы от холодного мокрого железа. — Значит, здесь и, значит, она все-таки… любила меня. Любила! И просто переборола себя ради чего-то более прекрасного и более высокого, чем наша любовь. Значит, можно любить еще сильнее, еще ярче, чем люблю ее я, мне казалось, что сильнее моей любви не бывает. Нет, все-таки любила, если, даже уходя, решила предостеречь об опасности. Постой, постой, — вдруг осенило его, — да разве тут дело в любви, в том, что она, даже уходя, не просто вычеркнула тебя из своей жизни, а продолжала думать о тебе с волнением и беспокойством? Вовсе не в этом! Просто она испугалась, что и тебя, Легостаева, могут ожидать самые трагические последствия, и потому сочла благоразумным уйти, пока этого не произошло. Ну конечно же именно чувство благоразумия и самосохранения помогло ей перешагнуть через нашу любовь. Она испугалась, испугалась!»
И чем больше Легостаев уверял себя в том, что она испугалась, тем легче ему становилось на душе, но и тем никчемнее было это облегчение, будто он уличал себя в чем-то гадком, постыдном и недостойном.
«А в сущности, это так просто, — сверкнула в его голове страшная именно своей обнаженной простотой мысль. — Это так легко, если она не смогла. Значит ли это, что и я не смогу?»
Легостаев лег грудью на перила балкона. Раздался оглушительный грохот — он задел ногой железное ведро. Чертыхнувшись, он замер.
— Отец, — раздался тревожный голос за его спиной.
Легостаев обернулся резко, испуганно. Семен стоял перед ним в одних трусах, видно только что вскочил с постели. Длинные худые ноги белели в начинавшей редеть темноте.
— Ты с ума сошел, простудишься! — взволнованно заговорил Легостаев, легкими движениями руки выталкивая его с балкона. — На улице снег.
— Это — циклон, — послушно вернувшись в комнату, пояснил сын. — Обыкновенный циклон.