У Марики задумчивые глаза.
— Я и так многое имею! А скоро каждый немец станет богачом!
— Да, — говорю я. — Гений фюрера обеспечит это. Не так ли?
Говоря так, я выпускаю из рук проспекты, и они разлетаются по полу. Едва не стукнувшись лбами, бросаемся их поднимать и смеемся над моей неловкостью. Марика сидит на корточках; коленки округло высовываются из-под юбки. Я целую ее крепко, еще крепче, со страстью, и, когда она закрывает глаза, отвечая, быстро заталкиваю в щель между шкафом и стеной сначала Уоллеса, а следом и коробок. Марика тяжело дышит...
— Вы... Ты... о, ты!..
Помогаю ей встать и, все еще прижимая к себе, оглядываюсь: никого. Только монеты видели все; они же были свидетелями того, как я минуту назад за спиной Марики вынул Уоллеса и положил под проспекты. Это было трудно: слишком много стекла, отражающего каждое движение. Не легче оказалось и уронить бумаги так, чтобы один из проспектов и книга остались в руках, — но теперь все позади.
Марика приводит волосы в порядок. Сердится.
— Нельзя же так! Не знала, что в вас столько страсти, мой дорогой... Это — и в музее?
Она, наверно, слегка презирает меня: еще бы, недочеловек! Совершенно не умеет держаться в рамках приличия...
Каюсь, как умею заглаживаю вину. Сейчас меня трудно обидеть. Все сделано! Все!.. Кто-то, кого я никогда не увижу, придет сюда и возьмет вещи. Завершен еще один маневр в войне, безжалостной и кровавой, которую ведем все мы, солдаты разных родов оружия, лицом к лицу сошедшиеся в бою с чудовищной машиной смерти «третьего рейха»...
— Что с вами? — говорит Марика.
— Так, ничего. Пойдем?
Остальное неинтересно. Бродим по залам, замедляя шаги. Картины, скульптуры, вазы — такое обилие всего, что утомляется взор и наступает пресыщение красотой. Марика и так уж, видимо, раскаивается, что выбрала музей, а не кино: интимный полумрак зала создал бы отличный переход к посещению ресторана. А так — после ослепительных красавиц на полотнах — не потускнеет ли банальная миловидность горничной в глазах Слави Багрянова?
Отметаю возможные опасения Марики и говорю:
— Я проголодался. Помните, вы обещали...
В отеле я запасся сведениями о ресторанах, где можно прилично пообедать без карточек и найти у обер-кельнера настоящее вино на ценителя...
...После ресторана настает черед Марики доказывать свою щедрость. Она слегка пьяна и смело предлагает проводить меня до отеля. У порога «Кайзергофа» — немая сцена, следующая за ритуалом целования руки и вопросом, сумеет ли прелестная Марика найти такси.
— Мы оба устали, — говорю я. — До завтра, дорогая.
Марика не так глупа, чтобы настаивать. Целует меня в щеку.
— Все было так хорошо... Как в сказке... Жаль, что вы не немец, Слави. Все было так хорошо...
Это точно. Присутствие Марики в музее обеспечило мне исчезновение возможной «тени» и стопроцентное алиби у гестапо.
— Спасибо, Марика, — говорю я серьезно. — До завтра...
Турникет отщелкивает повороты за моей спиной. Подхожу к портье — такому недоступному, словно он переодетый раджа.
— Нет ли известий для меня?
Мы виделись утром, но портье не изволит меня узнавать.
— Ваш номер?
— Сто шесть.
— Момент... — Портье сверяется с записями. — Да, вам звонили. Оберфюрер фон Кольвиц и госпожа Ритберг.
— Что-нибудь важное?
— Госпожа Ритберг будет звонить еще раз, а господин фон Кольвиц просили передать, что постараются обязательно навестить вас до отъезда.
Ну вот и Эрика. И евангелие. От Луки или от Матфея? В бронзе или в коже? Там сказано: «Идите с миром!» И я пойду. Мой путь далек и не скоро приведет меня домой. Не раньше, чем окончится война.
Второй раз за один вечер теряю контроль над собой. Ловлю на лице портье отражение своих чувств и прихожу в себя. Слави Багрянов и я сливаемся в одно целое, чтобы продолжать жить.
— Да, да... И пусть мне пришлют счет. За все. Завтра я уезжаю. Поездом до Парижа — закажите мне билет!
— Слушаюсь.
— Если придет дама, проводите ее ко мне. И без вопросов!
В номере включаю все лампы. Когда Эрика будет здесь, я запомню ее лицо с первого раза и навсегда. Лицо одного из врагов...
Сажусь в кресло и жду. Ждать я умею. Спешить мне некуда.
Тишина. И кажется мне, что иду я полем — я, а не Слави, или мы оба, ибо он тоже пока еще я.
Завтра в дорогу...
Владимир КАРАХАНОВ
Сигнал на пульте
БУДНИ В ВОСКРЕСЕНЬЕ
Торчать на работе в воскресенье — мало радости. Выкрашенные в коричневую краску стены с уныло-аккуратным бордюром сжимают и без того небольшую комнату; сейф своими вдавленными в пол колесиками подчеркивает тяжеловесную неизменность твоей сегодняшней судьбы, и даже пустая корзина для мусора раздражает до того, что всерьез ловишь себя на желании специально в нее плюнуть. И пишущая машинка, на которой со сверхзвуковой скоростью (сперва буква прилипает к бумаге, а уж затем раздается характерное «чвок») шлепаешь ориентировку, хандрит по-воскресному, то и дело кривя строку.
Дома я лежал бы еще в постели с книжкой или журналом, а может быть, Муш-Мушта, сидя верхом на мне, плел бы какую-нибудь чепуху. Я попросил бы его принести мне пепельницу и сигарету, а он потребовал бы взамен рассказать сказку, и мы начали бы препираться, потому что, честно говоря, сказки мне давным-давно надоели.
К этому времени на кухне перестает греметь посуда, и нашему спокойствию приходит конец. В комнате мельтешит тряпка, а попутно нам разъясняют, что, раз уж от нас все равно не дождешься никакой помощи, мы можем валяться и дымить сколько угодно, но не мешало бы сперва умыться и позавтракать.
Потом можно настроиться на передачу «С добрым утром» — и впереди целый день, не имеющий ничего общего с буднями инспектора уголовного розыска.
А теперь вот сиди и вместо ансамбля «Виртуозов из Рима» слушай гулкий стук нард из дежурной комнаты. Правда, Кямиль, дружинник с химкомбината, тоже виртуоз в своем роде: у него, как у радиста, отстукивающего морзянку, свой неповторимый почерк.
Еще полбеды, когда вызывают внезапно. Если хотите, вызовы в неурочное время пробуждают самоуважение: что-то произошло, и понадобился именно ты. Но сегодня меня не вызывали, и думать о самоуважении смешно; пять нераскрытых краж за две недели. Похожие, как близнецы, они посыпались одна за другой. Все — днем, все — из квартир и все — на моей территории. Самое обидное, что «моей» она стала только потому, что Костя отправился повышать квалификацию. Впрочем, какое это теперь имеет значение? Кражи нужно раскрыть, а все остальное, как поет Герман, «лишь бред моей больной души».