Когда Лютров заходил к Гаю, жившему в одном доме с ним, а это случалось часто после гибели Сергея Санина, и они, послушные привычке, заводили профессиональные разговоры, она никогда не прерывала их, находила себе какое-нибудь дело в затененном углу большой комнаты, старалась как можно «меньше присутствовать» и украдкой поглядывала на них через плечо. Хотела она того или нет, все в ее облике выражало обезоруживающе стыдливую девическую привязанность к мужу. И для этого ее чувства все на свете, казалось, было пустяками, кроме того, что Гай жив, Гай здоров, Гай курит, Гай смеется, кроме того, что он рядом.
Она удивительно легко и быстро нашла общий язык со всеми друзьями Гая и была пленительна как раз своей непосредственностью, открытостью, умением принимать человека таким, какой он есть, – редкое свойство красивой женщины.
Бели верить многодетному Козлевичу, а он считал, что знает толк в докторах, то жена Гая ко всему прочему была еще и отличным детским врачом, готовым приехать по первому звонку, днем и ночью, если у кого-нибудь из сорванцов Козлевича появилась сыпь на животике или синяк на затылке.
– А-ты можешь а-поверить мне, – говорил, слегка заикаясь, Козлевич какому-нибудь коллеге-отцу, – лучше жены а-Доната никто тебе не поможет.
Союз двух счастливых людей, мужчины и женщины, выпадал из стойкого представления Лютрова о хлопотности семейной жизни. Если бы он не знал Гая, то решил бы, что его дурачат. В такие минуты Лютров считал, что неженат и не живет такой же привлекательной жизнью лишь потому, что подобное совпадение счастливых случайностей – редкость, а он не одарен ни обаянием Гая, ни его удачливостью. Но теперь, вернувшись из Перекатов, Лютров начинал подозревать, что по-настоящему никогда не пытался определить, почему все-таки вот такая семейная жизнь заказана для него. И вспоминал голос Валерии: «Я позвоню вам, из автомата только…» – счастье представлялось ему и близким и невозможным.
У подъезда летной части Лютров столкнулся с Володей Рукановым, ведущим инженером истребителя-бесхвостки. Неулыбчивый ведущий Гая-Самари отличался неколебимой серьезностью, холодной и способной охладить всякую попытку к легкомыслию, как если бы к этому его обязывала принадлежность к когорте людей, обремененных ответственностью за скверные порядки в этом мире.
Блеснув ограненными стеклами очков с золотыми дужками, он посмотрел на Лютрова так, словно определял, готов ли тот слушать или ему еще подождать.
– К концу дня приедет Николай Сергеевич. Есть распоряжение собрать летный состав в его кабинете.
Руканов сделал паузу и добавил:
– Ему сообщили, что Боровский обвинил службу летных испытаний в катастрофе «семерки», не менее того… Коль скоро потребовалось вмешательство Главного конструктора, особое мнение Боровского может дорого ему обойтись, не так ли?
«А тебе-то с какой стороны это важит?» – подумал Лютров, так ничего и не ответив Руканову.
Методсовет перед первым вылетом, в сущности, необходимая формальность – так считали многие молодые летчики.
Внешне как будто все так и было. Ведущие конструкторы различных самолетных систем вкупе с представителями фирм-смежников вслух докладывают о том, что куда продуманней изложено в соответствующих документах, – о готовности систем и изделий к первому испытанию в воздухе. На стенах зала заседаний висели раскрашенные схемы, диаграммы, таблицы. Выступающие знакомили остальных присутствующих с принципами обеспечения надежности работы изделий, с резервированием возможных отказов дублирующими устройствами, с методами проведенных наземных или летно-лабораторных испытаний всего, что входит в жизнеобеспечение самолета. И на этот раз, как и обычно перед первым вылетом, вопросов почти не было. Следуя привычному порядку, председатель спросил командира о готовности экипажа, зачитал короткую записку о рекомендуемых метеорологических условиях и пожелал успеха всем присутствующим.
Но пустая трата времени на подобных методсоветах была лишь кажущейся. Лютров знал, как важно для летчика до конца поверить в готовность машины, и не по документам, а на этом столь представительном «конклаве», обладающем пропастью знаний и опыта по каждому освещаемому докладчиками вопросу; как важно для летчика их молчаливое согласие с докладчиками. Это не просто их согласие, это молчание тех, кто может подняться, подойти к схеме и своей эрудицией перечеркнуть поспешные заключения, высказать полновесное сомнение в правильности предпосылок для успокоительного вывода. Это молчание успокаивает любое тревожно стучащее сердце. И потому внешне театрализованное, обреченное якобы на сонливую бездеятельность совещание, по существу, имеет значение той главной подписи, которая как будто ничего не меняет в существе дела, но подтверждает подлинность документа.
Когда почти все разошлись, Лютров подошел к Чернораю.
– Голова кругом, а?
– Не говори, Леша. Уж скорей бы вылет! Чувствуешь себя как в лифте, который никак не остановится…
Освободившись, Лютров направился в комнату отдыха летчиков, чувствуя, что соскучился по лицам ребят за время командировки и работы в КБ, по стуку бильярдных шаров, по вечным перепалкам круглолицего холеного Козлевича с Костей Караушем, по мальчишескому смеху Витюльки Извольского. И даже хмурый Борис Долотов являла собою какую-то часть привычной картины жизни летной службы базы, без него тоже чего-то не хватало.
Комната отдыха – залитое светом помещение с огромными, во всю стену, окнами, формой напоминало половину шестиугольника, средняя грань которого выходила на летное поле. В центре стоял бильярд, слева от входа – два шахматных столика, затем круглый, прочно сработанный стол для домино. Стулья, диваны, столики со многими отечественными и зарубежными журналами стояли у боковых стен. На низких подоконниках ярко пестрели выпуски экспресс-информации, толстые справочники, каждый вечер убираемые Глафирой Пантелеевной в стеклянный шкаф у задней стены. Иногда в компанию деловых изданий попадал завезенный из заграничной поездке рекламный журнал с не очень одетыми красотками, восседающими за рулем спортивных автомобилей, катеров, яхт; рекламные проспекты авиационных выставок, все с теми же стереотипными улыбками безымянных девиц, как если бы присутствие их загорелых телес превратилось в некую форму благословения прогрессу.
Единственный портрет, висевший рядом с большой, в половину задней стены картой страны, изображал Николая Сергеевича Соколова.
Портрет был скверным. В генеральской форме с регалиями Старик выглядел нарочито благолепно, каким он никогда не бывал в жизни, как никогда в жизни не был военным, в чем нетрудно было удостовериться по старомодным овальным очкам, они-то были всегдашними, сросшимися с гражданским обликом Главного.