Он не ошибся — нераспечатанная поллитровка смирнехонько стояла в потайном шкафчике за плитой.
— Отменная у тебя хозяюшка, — глотая слюну так, что судорожно скакнул вверх выпирающий почти на уровень подбородка кадык, — сказал Зимоглядов, и по его глазам, черной молнией сверкнувшим из-под широких мохнатых бровей, Петя понял, что он очень голоден. — Вот ты говоришь, Петяня, — продолжал Зимоглядов, — «живи у нас». В другое время я, может, и отверг бы твой добрый, благородный жест, но сейчас, одинокий, измученный скитаниями, с искренней признательностью готов принять эту незаслуженную, — нет-нет, не переубеждай меня! — незаслуженную милость. Конечно, если жена согласится, если тебе не помешаю…
— Она согласится, отчего же не согласится, она тоже добрая и приветливая, — горячо заверил Петя. — И мне ты нисколько не помешаешь. Да мы и с дачи скоро съезжаем, а здесь и зимой жить можно.
— Вот и хорошо, — умиротворенно сказал Зимоглядов. — Бывает же так: то человека напасти, как голодные волки, на куски рвут, а то вдруг — не ждешь, не ведаешь — сквозь тучи солнышко лучами плеснет, обласкает. — Своей рюмкой он притронулся к рюмке, поднятой Петей, и умиленно прислушался к тихому мелодичному звону. — Вот ты говоришь, что не помешаю тебе. Знаю, чувствую, что это доброта твоя говорит, справедливость, умение прощать говорит. Вот и выпьем за то, Петяня, чтобы ты всегда был такой, какой есть.
— Спасибо, — прочувственно поблагодарил Петя.
Они выпили. Зимоглядов закусывал неторопливо, сосредоточенно, смиряя желание жадно наброситься на еду.
— Кем же ты сейчас работаешь, Петя? — осторожно спросил Зимоглядов.
— Я? В редакции работаю, в газете, — торопливо, словно его подгоняли с ответом и могли не поверить в искренность, оказал Петя.
— Следовательно, журналист? Это хорошо, благородно. Печать — это, Петя, душа народа, совесть его. Да, умчалось детство, я ведь тебя мальчиком помню, а теперь ты вон какой вымахал. Помнится, дружок у тебя был, Шуркой звали, фамилию запамятовал. Небось тоже большим человеком стал? Он все тебя с чердака прыгать заставлял, а ты с непривычки, известное дело, боялся, так он, можно сказать, силком столкнул. Упрямый, такой, настырный…
— Шурка Сизоненко? — подсказал Петя, краснея: он больше всего боялся напоминаний о тех минутах, в которые проявлял нерешительность или боязнь. — Полярником Шурка стал, уехал на зимовку. Покорять Арктику.
— Да ты не изводи себя, не тревожь, в детстве же это происходило, а я, пень старый, возьми да и развороши. — Зимоглядов положил Пете на плечо тяжелую горячую руку. — Значит, говоришь, в Арктику. Покорять… Его и тогда было видать по полету. Покорять… Слово-то какое изобрели. Не терплю такие слова, чрезмерно барабанные они, оглушают. Чувство, искреннее чувство, оно негромкое, его, бывает, стыдятся на весь свет произнести, его шепотом высказывают. А то придумаем слово и тешимся, как дети петушком леденцовым. Ты меня, Петяня, не осуждай, я еще выпью. — Зимоглядов отставил маленькую рюмку, налил водки в граненый стакан. — Сам понимаешь, для моих габаритов твоя рюмка — что росинка на лопухе, — извиняющимся тоном пробасил Зимоглядов и, перед тем как выпить, пропел, изображая дьякона: — Господи, не пьянствуем, а лечимся, не чайными ложками а чайными стаканами! Прости, господи, грехи мои! — Он опрокинул водку в рот, в мощном горле громко забулькало. — Я вот тут хоть и издали, а твоих гостей успел разглядеть. Умеешь ты, Петяня, хорошими людьми себя окружить, сами они к тебе идут. Да и как не идти, уж кому как не мне твою натуру знать. — Он подцепил вилкой голову жареного карпа. — Эх, сколько таких вот карпов я разводил! Я же рыбоводом работал, Петя, интереснейшая страница в моей жизни, я тебе все как-нибудь расскажу, для тебя, журналиста, это чистая находка. А этот друг твой, Максимом, кажется, знать, он тоже с тобой работает или на другом поприще?
— Учительствует. Историю преподает. Мой лучший друг! — восторженно сказал Петя. — Отличный парень, с головой.
— Отличный парень! Изрекаешь, как служебную характеристику отстукал. Журналисту детали, подробности рисовать пристало, да так, чтобы душа человека, как рентгеном, просвечивалась. У меня, Петя, к характеристикам давнее отвращение. Журналист же ты, вот и рисуй. Хороший, плохой, отличный — это отметки не для человека, тут другой табель о рангах важен. Смелый ли, трусливый ли? Добрый, а может, жестокий? Щедрый ли, жадный? Оно ведь как? Кто бы ни был — и король, и нищий, и полководец, и солдат, — все на две части делятся — один на левой стороне, другой на правой, один черный, другой белый. Тех, что посерединке, не бывает вовсе. Просто есть такие людишки, которые средненькими норовят прикинуться, спасения в середке ищут. Черта лысого найдут! — Зимоглядов зло сверкнул черными глазами. — В пекло попадают, в костер, на плаху за то, что от одних к другим в объятья кидаются. Серединки быть не должно — солнце так солнце, а тень так тень. — Он помолчал, сцепив крупные пальцы с такой силой, что они хрустнули, как сломанная кость. — Ты меня, Петя, не осуждай, — голос его зазвучал моляще. — Водка меня всегда философом делает. Ей-богу, не Зимоглядов — Сократ! Бывают же люди! Вот тот же твой Максим. Издалека взгляд на него кинул — и ясно, как через лупу посмотрел. Твердый человек, прямой, его ветром не сдует. В нем крепость наверняка внутри сидит. А есть людишки — многих повидал за свою жизнь — бегают, снуют, мечутся, как та Фекла в коноплях. Что говорить, друзья вокруг тебя надежные, других ты не подпустишь. Он что же, Максим, женат?
— Женат. Если бы ты видел его жену, Ярославой зовут! А дочурку его видел? Она в саду играла.
— А как же! Мировая девчонка, красавица вырастет. Когда на таких детей смотрю, завидно становится, что не сам вырастил, не для меня растут.
— Да что ты все меня расспрашиваешь? О себе же обещал рассказать.
— Обещал, не отступаюсь. На добрый привет добрый и ответ. Повертела меня жизнь, Петяня, а когда она, проклятущая, вертит — научишься и шилом молоко хлебать. А только хорошо это, Петяня, что в ветреную погоду мы родились, я от безгрозицы сохну. Ну, ладно хныкать. Можно, я еще полстаканчика, Петя? — Нескладные плечи Зимоглядова дрогнули, и он показался сейчас Пете совсем жалким, немощным и беспомощным. — Ты не кори меня, не осуждай, пью вот, а не берет, как вода из колодца. Так вот слушай. Как с твоей матерью я жил — ты знаешь, на твоих глазах все было. Носил ее, можно сказать, на руках, боялся, что пылинка на лицо попадет. И вдруг все наперекосяк пошло, будто от землетрясения. Нет-нет, — Зимоглядов снова схватил Петю за плечи, — жизнью своей клянусь, не было у меня тогда никого, кроме нее, уж ты поверь. Ну, хочешь на колени стану, поклянусь?