Так мы и шли тогда бок о бок, растерянные, как дети, заблудившиеся в лесу, не знали, что сказать друг другу, о чем спросить, на что решиться.
— Куда же ты пойдешь теперь? — вырвалось наконец у Галки.
— Не знаю.
— К Седому?
— К Седому нельзя.
— Может, к Володьке Свентицкому?
— Мы даже здороваться на улице не должны.
— Тогда ко мне. Повесим простыню между койками — и ночуй. А брак оформим в управе.
— Я не хочу фикции, Галка.
Черные глаза ее бесстрашно встретили мой взгляд.
— Сейчас не время для любви, Саша.
— Так не будем подменять ее суррогатом.
Молча дошли до Преображенской. Осмотрелись: спокойно, «хвостов» нет. Но дальше идти вместе было нельзя.
— Как же связаться с Седым?
— Попробую через Веру. В конце концов, мы работаем в одной богадельне.
Но мы еще не знали, что Веры в гостинице нет. Ее взяли одновременно с налетом на нашу явку. Это удивляло и настораживало: Вера редко общалась с людьми из нашей группы. И обязанностью ее были агентурные сведения, а не распространение листовок. Только один раз она встретилась со мной у дяди Васи, да и то в виде исключения, когда Седого внезапно вызвали на разговор с подпольным райкомом. Сигуранца подбиралась к Седому, потому что сразу взяли обоих его связных. Но если дядю Васю мог предать любой из нашей группы, то Веру, кроме меня, никто — так прочно и строго она была укрыта. В конце концов я все-таки нашел предателя, но это случилось много дней спустя, когда я заменил дядю Васю на связи с Седым.
В тот день я шел как с мутной пеленой на глазах, не зная куда и зачем. Свернул на Дерибасовскую, выпил кружку пива у Думитрака, постоял у захламленной витрины комиссионки, и вдруг чья-то рука легла мне на плечо и я услышал знакомый интеллигентный, негромкий голос:
— Что вы здесь делаете, Саша?
Я сразу узнал Марию Сергеевну Волошину, мать моего одноклассника Павлика. Я дружил с ним, бывал у них дома, хотя и несколько стеснялся церемонной строгости их европеизированного домашнего уюта. Что-то мне не нравилось и в Павлике, хотя по мальчишеской своей неопытности я не мог в точности определить что, но, в общем-то, и не слишком огорчился, когда он, не кончив школы, уехал в Берлин к отцу, работнику советского торгпредства в Германии. С тех пор о Павлике мы и не слышали. Говорили, что отец его бросил мать, женился на немке и уже не вернулся на родину. Так Павлик и семья его выпали из круга моего детства.
Мария Сергеевна почти не изменилась, хотя с тех пор прошло не менее семи лет. Ей было, наверное, уже за сорок, но выглядела она по-прежнему подтянутой, моложавой, ухоженной и нарядной.
— Как вы возмужали, Саша. Совсем взрослый. Только в лице еще что-то прежнее. И чубчик. Потому и узнала.
Я галантно поцеловал ей руку.
— Почему не заходите? Я там же, на Энгельса. Простите, на Маразлиевской… А что вы ищете здесь, в пустыне?
— Комнату ищу, Мария Сергеевна.
— Какие же комнаты на Дерибасовской? А ваша собственная?
— Увы, в ней разместился немецкий гость. Она поняла.
— Да-да, все это очень грустно. Многое грустно, Саша.
Безумная идея вдруг пришла мне в голову.
— Может быть, у вас есть свободная комната? Вы меня бы выручили. Я ведь жилец аккуратный и тихий.
Мне показалось, что она смутилась. Потом задумалась. Потом вдруг улыбнулась одним уголком губ.
— Пожалуй, я могла бы помочь. Есть комната. Бывшая комната Павлика. Ее не тронули — очень мала.
Я внутренне возликовал, вспомнив светелку Павлика.
— Можно, я сейчас же и перееду, Мария Сергеевна?
Она опять задумалась, мельком оглядела меня, оценив что-то по-своему, и добавила вежливо, но строго:
— Только одно условие, Саша. Чтоб ничего такого… Время, сами понимаете. Не подведите.
Так я и переехал в дом, едва не ставший моей могилой…
Сейчас, спустя тридцать лет, я снова прошел по улице Энгельса. Дом не очень изменился, лишь чуть-чуть постарел. Тот же мрачный, серый, под гранит, фасад, уставившийся на парк имени Шевченко, тот же набор готических окон на втором этаже, те же резные филенки подъезда.
Но в дом я не вошел. Встреча с прошлым не вызывала умиления.
От паломничества моего я уже еле волочу ноги, а до обеда в гостинице, когда я обещал Галке вернуться, остается еще час с лишним. Надо его убить.
Захожу в пивной бар в переулочке на Дерибасовской, который одесситы зовут «Гамбринус», должно быть в память воспетого Куприным тезки. После белой от солнца улицы в подвальчике полутьма, длинные столы, за которыми впритык жмутся любители бочкового «Жигулевского», огромные пивные бочки, обращенные в столики, снующие мимо них официантки с подносами, вмещающими добрый десяток кружек, несчастливцы, которым так и не удается найти свободное место. Жарко. Влажная духота, как в батумском приморском парке. Только пахнет не магнолией, а пивом, пeq o (о;ґ)том и какой-то соленой рыбой.
Мне везет. Освобождается место возле бочки, где уже восседает седоватый толстяк с пышными запорожскими усами. Он пристально вглядывается в меня, щурится, даже приподымается, чтоб лучше рассмотреть, и робко спрашивает:
— Олесь?
Так меня называл тридцать и сорок лет назад единственный в Одессе человек — Тимчук. Звали мы его не по имени, которое, кстати говоря, я и не помню, а просто Тимчук, Тим, Тимка. Наши квартиры были рядом, да н учились мы в одном классе, только Тим ушел из школы после седьмого класса к отцу, не то метрдотелю, не то шеф-повару в бывшем «Бристоле», учиться «на официанта» или «на кельнера», как тогда говорили. Мы просто жили рядом; не дружили и не враждовали, а драться с ним было опасно: он еще мальчишкой играл пудовой гирей и вырастал из рубашек, лопавшихся у него на бицепсах.
Сейчас он сияет: тридцать лет не виделись!
— А тоби и не узнаешь. Який франт!
— А тебя? Усы как у Пилсудского.
— Ни. Як у Бульбы.
Он говорит, как и раньше, мешая русские слова с украинскими.
— Ждали — не гадали, а побачились. Давно тут?
— Утром прилетел. А вечером отплываю на «Котляревском».
— Ну, а в обед ко мне на вареники. Есть и домашняя горилка з перцим. Погрустим за Одессу-маму.
— Я с Галкой приехал, Тим. Жар в глазах Тимчука остывает.
— С Галиной Юрьевной? Так. Привет передай ей, наикращайщей, хоть и не жаловала меня. Строгая дивчина была, недоверчивая.
— Все забылось, Тим. Просто время у нас ограничено.
— Ни. — Он сжимает толстые пальцы в пудовый кулак и легонько ударяет им по залитой пивом бочке. Бочка глухо гудит. — Ничего не забыто, Олесь.