Над Москвою плыли звоны колоколов. Была Пасха.
И солнечный свет, и нежное весеннее тепло, и запах молодой травы и тополя, синева бесконечного неба, и эти плавные колыхания воздуха где-то в далекой вышине — все это для Восяя слилось с мягким прикосновением Фединых рук, с его сияющими глазами, и все было понято Восяем — по-своему. Все от него, от этого мальчика. И Федя стал для Восяя как бы богом!
Потом пошел быстрый собачий век. За месяц собака развивалась, как человек за год; многое она поняла и переоценила, но первое впечатление осталось и вылилось в бесконечную любовь и собачью преданность Феде.
Восяй не расставался с Федей. Куда Федя, туда и он. Трудновато сначала давались маленькому неуклюжему пушистому щенку с короткими еще лапами высокие пороги Чашниковского дома. Едва переваливался он через них, а когда уже не было под силу, жалобно пищал, прося, чтобы его перебросили на ту сторону, за Федей.
Шутя, учился собачьим наукам и собачьему баловству. Скоро узнал, кто свои, кто чужие. Было забавно смотреть, как этот совсем маленький, пушистый черный щенок, злобно ерошил шерсть и хрипло тявкал, еще не умея лаять, на чужого, входившего во двор.
Играя, научился подавать лапку, носить поноску, приносить разные вещи. Часами слушал, что говорят люди, и понемногу узнавал мудреные слова человеческого голоса. И знал их уже немало.
К двум годам научился по запаху различать меха и приносить из кладовой тот, который ему назовут. Скажут ему: «Восяй, принеси лисицу!..» И Восяй кидался в кладовую, если мог, сам доставал лапами мех, хватал осторожно зубами и нес хозяину, виляя хвостом, с улыбкой под белыми острыми зубами. Покупатели, приходившие в лавку Чашника, всегда спрашивали:
— А что, собачка ваша дома?
— Дома. Куда же ей даваться.
— А ну, покажите, как она меха выбирает.
Федя звал со двора Восяя:
— А ну, Восяй, тащи нам связку собольков.
Связки собольков висли высоко под потолком, между других шкурок.
Восяй подбегал к ним, становился под ними и лаял до тех пор, пока Зырян, или Кач, или Мичкин не доставали длинным крюком соболей и не давали торжествующему Восяю.
— А ну-ка, Восяй! — Белку!
И через минуту уже стоял Восяй, чуть держа, едва касаясь зубами, нежный серый беличий мех. А покупатель или сам Гаврила Леонтьевич возьмут и пошутят:
— Что же ты, Восяй, обмишулился ведь. Тащишь белку, а я тебе приказал лисицу.
Какой упрек тогда был в глазах Восяя! Вылупит их, станут они большими, белки заиграют в углах. Глядит то на Федю, то на Гаврилу Леонтьевича и точно говорить:
— Зачем смеетесь надо мною? Я же отлично слышал, как вы сказали: — белку! У вас и рот оскалился трубочкой… я знаю. Лисица… Совсем другое у вас: — лисица… Тогда ваша пасть в — растяжку!..
И Федя не выдержит. Бросится обнимать Восяя.
Все это вспомнилось в эту холодную зимнюю ночь Феде. Тихо было в Москве. Порывами подувал ветерок, напирал на бумагу окна, шелестел по ней снежинками, разгонял думы и воспоминания. Тяжелела Федина голова, крепче прижималась к нагревшейся коже подушки. Стали неясны, обрывисты думы и крепкий сон точно унес Федю в какое то сладкое и отрадное небытие.
Сквозь сон услыхал Федя: точно пушка ударила. Еще… и еще… Не открывал еще глаз. Подумал, — когда послы английские к царю Иоанну Васильевичу приезжали, палили из пушек с Кремлевских башен и вот так отдавалось о бумагу окна.
Понемногу прояснялась, отходила от сна голова. Как же это ночью? Кто же приедет ночью?.. А может быть?.. Не напали ли татары на Москву? Федя вспомнил рассказы отца… Дед еще помнил, как до самой Москвы доходила татарская орда. Тогда прогоняли ее войском!
Открыл глаза и вскочил.
В розовом свете было окно. Полыхалось тенями. Будто бы рано быть солнцу? Ужели он так проспал?
Черная тень метнулась за окном. С силой ударила в бумагу… Бумм!.. Вот оно что! — пушки напомнило. Что же это такое?
За окном лаял, визжал и выл Восяй. Это он кидался на окно, стараясь пробить головою бумагу и вскочить к Феде в боковушу.
Первая мысль Феди была: разбойники!.. Воры!.. Наскоро обувшись, накинув кафтанчик, подпоясавшись и засунув за пояс нож — все это разом, в одно мгновенье, не размышляя, Федя раскрыл окно, и Восяй стремительно прянул в него и ворвался в боковушу.
За окном пылало небо, и был пожар.
Федя хотел открыть дверь в проход, чтобы бежать в родительские горницы, но Восяй бросился на него, вцепился зубами в руку и зарычал… Не пускает.
— Да что ты, Восяй?! — крикнул Федя. — Взбесился что ли?
Он отшвырнул Восяя, но Восяй снова с визгом и плачем бросился между Федей и дверью.
— Восяй! — Угроза была в голосе Феди.
Он не видел, какими страшными, умоляющими глазами посмотрела на него собака. Он откинул ее в угол боковуши и быстро распахнул дверь.
Яркое пламя пылающих стружек и дикий дым ворвались в боковушу и сразу опалили волосы и лицо Феди. Он зашатался. Огонь отрезал Феди путь к двери во двор. Задыхаясь от дыма, он готов был упасть. Восяй бросился к Феде, прикрыл собою от огня, лизнул в лицо, и эта ласка в такой страшный миг вернула Феде сознание.
Собака тянула его к окну.
Федя влез на постель, ухватился руками за подоконник и, протиснувшись в узкое оконце, выпрыгнул на снег… Боковуша занялась огнем.
— Батюшка!.. Матушка!.. — крикнул Федя.
Никто не отозвался. Кругом бушевало пламя. Конюшня, горницы родителей, изба, где жили татары, были объяты пожаром. Крыши обвалились. Изо всех окон гудело пламя.
«Если они раньше меня не выскочили — все сгорели», — холодною змейкой пробежала мысль. Отмякли и стали бессильны руки и ноги, Федя оглянулся.
Путь был один — через частокол — в переулок. Федя перелез через бревна, спрыгнул и, все позабыв, в животном ужасе, побежал по переулку. Он задыхался от дыма. Кругом горели дома. Было душно и жарко.
Пробежав шагов двести, Федя выбрался на более спокойные места. Здесь стали попадаться ему такие же обезумевшие люди, с черными от копоти лицами, с опаленными волосами. Кто бежал едва одетый, кто тащил какой-то ненужный хлам, а сам был без шапки.
Здесь тише был вой и рев пламени. Раздавались плач, вопли и причитания женщин, в огне потерявших детей.
У высоких берез за дощатым забором сада князя Серебряного стало совсем тихо, и Федя упал в сугроб, охлаждая снегом опаленное огнем лицо.
Без шубы и валенок, в легком кафтанчике-однорядке[4], в простых козловых сапожках Федя стал замерзать. Вся величина, вся ужасная правда вдруг обрушившегося на него несчастья стала перед ним, и он, закрыв лицо руками, заплакал первыми слезами.