— Вам было тогда пять лет, а сейчас это трудно представить, что такое Ленинград зимой сорок третьего года. Невоенному человеку там действительно нужно было мужество. Но туда еще надо было добраться, а правительство запретило везти Полякова и Иконникова в Ленинград на самолете. Надо было ехать под бомбежкой по Ледовой дороге, а добравшись, жить в неотапливаемой гостинице, под непрерывным обстрелом, и снова — бомбы…
— А что сказал Иконников?
— Мне? Он положил трубку на рычаг после этого звонка и сказал: «Все, мне пришел конец, они хотят меня угробить».
— Он отказался ехать?
— Нет, он дал согласие. Но всю ночь метался по квартире с криком: «Я не умею плавать!» «Каждая десятая машина на озере проваливается под лед!» — истерически кричал он мне, когда я пыталась его успокоить. К утру у него началась лихорадка…
— А Поляков?
— А Левушка уехал один.
— Они не ссорились перед отъездом?
Яблонская засмеялась, и я увидел, что в глазах ее стоят слезы:
— Левушка — ребенок. Он перед отъездом носился как угорелый по всей Москве и достал за какие-то сумасшедшие деньги Павлу сульфидин. Тогда его было невозможно добыть нигде…
Она отвернулась, раскрыла сумку, достала платок, провела, им по глазам движением быстрым, еле уловимым.
— С Левушкой поехал наш общий приятель — администратор Марк Соломонович Прицкер. Он рассказывал мне, что перед началом Ледовой дороги Лева попросил остановить машину и накачать запасную шину…
— Камеру?
— Ну да, камеру, наверное, не знаю, как это называется. То, что на колесо надевают. Достал две басовых струны, привязал к камере футляр со «страдивариусом» и положил это сооружение в кузов едущего за их «эмкой» грузовика. «Кто знает, что может случиться на такой дороге, — сказал он Прицкеру. — А так я буду спокоен за инструмент — его наверняка подберут из воды…»
Она уже не скрывала катившихся из глаз крупных горошин слез и только пыталась улыбнуться, но улыбка получалась у нее застенчивая, робкая, как будто ей сейчас не шестьдесят, а снова двадцать.
— Вот видите, что с нами делает память, — сказала она. — Я-то думала, что все это давно уже умерло, засохло, пропало…
Помолчала и добавила:
— Главный выбор в жизни доводится сделать один раз. И очень часто мы делаем ошибку, потому что есть только два решения: «да» и «нет». Середины не дано…
И я понял, что за этим глубоко лежит еще один пласт их отношений, куда мне не было ходу, да и, судя по всему, не касалось меня это, потому что говорила она сейчас не только об Иконникове, но и о себе тоже, и Поляков был где-то между ними, но выбор был сделан давно, и ничего здесь уже не изменится, потому что никто не выбирает себе мужей по степени их гениальности, а слияние таланта и характера — такая же иллюзия, как сомкнувшиеся у горизонта рельсы…
Лифт, естественно, не работал. Я шел медленно, считая ступеньки. До моего четвертого этажа их будет шестьдесят две. По дороге домой я купил бутылку молока и батон, распихал их по карманам. Сейчас слопаю это добро и мгновенно лягу спать, тогда до подъема я просплю десять часов и наверстаю все упущенное за эти дни. Замок плохо работал, и, чтобы открыть дверь, надо было как следует половчить с ключом. Замок плохо работает год, но мне некогда вызвать слесаря, а соседям и так хорошо.
Я вошел в квартиру, соседи уже разошлись с кухни, никого не видать. Дверь в мою комнату была приоткрыта. За барахло свое я не беспокоюсь — документов дома я никогда не держу, а воровать у меня нечего. Растворил дверь и шагнул в комнату.
На фоне окна, четко подсвеченный слабым светом уличных фонарей, контрастно, как в театре теней, прорисовывался силуэт человека.
Я даже не успел испугаться: видимо, рефлексы лежат мельче мыслей, — я мгновенно сделал шаг в сторону от двери, в темноту, выхватил из петли под мышкой пистолет, а левой рукой нащупал кнопку выключателя. Но нажать ее не успел — из темноты раздался шелестящий, тихий смех.
Я вытер ладонью мгновенно выступивший на лице пот и сказал как только мог весело, легко этак:
— Что же вы в темноте сидите? Раз уж пришли без спросу, сидели бы со светом…
— Ничего. Зачем электричество зря расходовать? — ответила темнота.
Я нажал кнопку выключателя, стало светло, и мой испуг показался мне ужасно глупым.
— А меня вы напугали, — сказал я. — Вы меня снова напугали. Вам, видимо, нравится меня пугать?
Иконников, сидевший у окна, встал, заложил руки в карманы, внимательно посмотрел на меня.
— Нет. Вас неинтересно пугать, да и не надо мне этого.
— А вам не кажется, что меня небезопасно пугать?
— А чего опасного? — удивился он.
— А если я докажу, что вы скрипку Полякова украли…
Иконников зло ухмыльнулся, показав длинные прокуренные зубы.
— Ничего вы не докажете, — сказал он.
— Посмотрим, — сказал я. — А вы как попали ко мне? Где вы мой адрес взяли?
Он занял боевую стойку, выставив вперед острую красную бороду:
— Это, конечно, было потруднее, чем дурехе Филоновой заморочить голову. Но я, правда, доведись мне заниматься сыском, был бы сыщиком получше вас…
Я искренне засмеялся:
— Ну, в этом-то я и не сомневаюсь! Однако желательно, чтобы вы ответили на мой вопрос.
Он сел на подоконник, достал из кармана кисет, насыпал в бумажку табаку, ловко свернул длинную козу, закурил, потом сказал:
— Замечу для начала, что я не должен отвечать на ваш вопрос. Но коли это вас так волнует, расскажу. Я ведь сразу понял, какой агитатор был у Филоновой, как только она мне о вас рассказала. И раз уж вы так вцепились в меня, я решил дать вам возможность сыграть со мной на вашем поле. У меня-то вы себя неуютно чувствовали. — Иконников коротко, хрипло хохотнул..
— Да, вы меня тогда своим аспидом прилично пуганули, — невозмутимо кивнул я.
— Шутил я, — снисходительно заметил Иконников. — Вот я и захотел поговорить с вами, а в справочном бюро адрес мне не дают — изъята карточка. Тогда я позвонил по вашему служебному телефону, и какая-то милая девушка, как только я сказал ей, что говорят из газеты, дала мне ваш домашний номер. А дальше уже и узнавать нечего было. Дверь в комнату была открыта. Кстати, вы впредь лучше рекомендуйтесь корреспондентом — масса людей испытывает к прессе трепетное, почти идиотическое почтение.
Я слушал его и думал о том, что сейчас я имею наглядное разрешение многолетней дискуссии, которую ведут между собой юристы: может ли представитель закона при исполнении служебных обязанностей врать? Во имя самых гуманных интересов может ли быть использована самая пустяковая ложь? Разве недопустима ради сотворения большой правды маленькая, конкретно необходимая ложь? Почему следователь не может привлечь на помощь своему профессиональному бескорыстию крошечный обман против большой корысти преступника? Ну, кажется, почему нельзя этого сделать?!