Если бы не статсфера поводыря, никто тут и секунды не выдержал бы. Сила тяжести — в миллион раз больше, чем на Земле. Температура низкая, как сказал бы любой астроном в долоцманскую эпоху: градусов шестьсот, по Цельсию, всего-то навсего.
Банка Сергеева находилась метрах в семистах над поверхностью белого карлика, в его атмосфере, состоявшей из гелиево-углеродно-железной плазмы. Кошмарный мир, но потрясающе, неописуемо, неподражаемо красивый, особенно если подключить ультрафиолетовые фильтры и обозреватели магнитных полей.
Мои подопечные сразу легли — сработал, видимо, инстинкт, заставлявший тело принимать самую удобную позу, или, как сказал бы физик, занимать положение с минимумом энергии. На моей памяти все, попав на банку Сергеева — впервые или в десятый раз, — ложились на невидимую, но твердую поверхность статсферы, состоявшую, как объяснял профессор Урман из Кембриджа, из сгущений хиггсовских полей. Я так и не понял толком, что это значит и каким образом невидимые, в принципе, поля ощущаются твердыми, будто бетонные.
Стокер и Лоуделл устроились на противоположных краях банки, Саманта посредине, а Мария-Луиза подальше от всех: обнаружила, что и от меня тоже, приползла и, положив голову мне на грудь, стала смотреть в небо.
Я видел это небо сотню раз, фиксировал на камеру, когда банка Сергеева становилась конечной точкой маршрута, рассматривал телескопические изображения и компьютерные динамические модели, но все равно зрелище завораживало.
Небо было темно-оранжевым, и поверхность его — не было ощущения бесконечной глубины, небо выглядело именно поверхностью, чуть вытянутой кверху, ощущение, будто находишься внутри огромного, в сотни километров (но не больше!) яйца — закружилась в танце. Капли звезд самых разных цветов выплясывали что-то ритмическое, ритм ощущался подсознательно и задавался вращением белого карлика, но понимание того, что это всего лишь визуальный, а не физический эффект, мешало восприятию, и всякий раз я совершал над собой усилие, чтобы ничего не понимать, ничего не знать — только смотреть.
Знание мешало наслаждаться ощущением сопричастности к грандиозному, великому, созидающему, невыносимому и, в то же время, притягивающему. Несколько раз я приводил на банку Сергеева группы психологов и психиатров — они пытались разобраться, почему свет обычных, вообще говоря, звезд, производил ни с чем не сравнимый гипнотический эффект, ощущение морального подъема с последующей, как сказали бы индуисты, нирваной. Мартон, астрофизик из Норфолка, утверждал, что на психику действовал не столько вид неба, сколько сочетание зрительных впечатлений с сугубо физическим воздействием на организм приливных сил, которые, хотя и в сильно ослабленном виде, все-таки ощущались, поскольку статсфера взаимодействовала с гравитационным полем белого карлика.
«Господи, господи», — бормотала Мария-Луиза, сжимая мою ладонь. Я знал, чем это закончится, а она, хотя И была здесь десятки раз, ни о чем не догадывалась, экстаз ее был искренним и полным, как и у Стокера с Доуделлом. Удивила Саманта — она подложила рюкзак под голову и смотрела не в небо, а на своих спутников.
Принцип неопределенности в сильном гравитационном поле белого карлика сократил время пребывания до семнадцати минут, прошло уже семь, когда случилось то, чего я подсознательно опасался, но чего не ожидало мое тело, расслабившееся от ощущения беззаботного счастья.
Тем более я не ожидал ничего подобного от Саманты.
Она приподнялась на локте, вытащила из-под головы рюкзак и достала продолговатую штуку размером с кулак, в которой я лишь после того, как все случилось, узнал париаст, аппарат для бурения верхних слоев грунта, стандартное снаряжение исследователей.
Опираясь на локоть, как на штатив, Саманта свободной рукой направила острие аппарата на Стокера и выстрелила. Она не помнила о происходившем, не знала, что Стокер пытался убить Лоуделла, а Лоуделл — Стокера, и потому убийство — два убийства, как я понял три секунды спустя, — было, конечно, обдумано заранее.
Луч рассек Стокера надвое, будто его переехал поезд.
«Нет!»
Кто крикнул? Мария-Луиза? Лоуделл? Я сам? Голос был не мужским, не женским, вообще не человеческим, будто несуществующий бог возопил с близкого нёба.
Париаст хлопнул вторично, и на моих глазах голову Лоуделла отсекло от тела. В воздухе повис, но мгновенно осел и расплылся лужицей красный туман. Я не сразу понял, что это кровь, меня стошнило, Мария-Луиза захлебнулась в крике, объявшем вселенную, а Саманта повернула отверстие париаста в мою сторону и сказала:
«Лоцман Поляков, в чьей голове вы предпочитаете, чтобы я проделала дыру? В вашей или вашей любовницы?»
«Саманта, — произнес я самым спокойным тоном, на какой был способен, — если вы убьете меня, то не вернетесь домой, вы это знаете. А если вы что-то сделаете с Марией-Луизой, то не вернетесь домой по другой причине, и это вы знаете тоже. Поэтому бросьте париаст и позвольте мне решить — вернемся ли мы сейчас или продолжим путь по фарватеру».
«Продолжим», — заявила Саманта, глядя на меня поверх смертоносного аппарата.
Она на то и рассчитывала: убить обоих (мотив у нее наверняка был, хотя я не имел о нем представления), а затем продолжить маршрут. И она, и Мария-Луиза забудут о произошедшем, Саманта откровенно изумится отсутствию спутников, но, разумеется, сразу поймет, что случилось. Мотив свой и домашнюю подготовку она будет помнить, остальное подскажет интуиция. Поводырь, как она надеялась, промолчит о конкретных обстоятельствах или даже возьмет вину на себя.
За годы лоцманства на маршрутах погибли три человека, и причиной стали, как пишут в страховых случаях, «обстоятельства непреодолимой силы». Вины поводырей не было — предвидеть изменение природных условий даже в рамках действия принципа неопределенности невозможно в принципе. От поводыря требовалось достаточно точно описать произошедшее, причем он мог и отказаться (как поступили в свое время Вольфсон и Ляо Син), потому что память поводырю необходима, как сама жизнь. Насилие над-памятью — а любая попытка вспомнить то, что вызывает резко отрицательные эмоции, является, конечно, насилием — аукнется позднее: поводырь начнет ошибаться, у него возникнет страх, отсутствовавший прежде. На карьере можно ставить крест. И на жизни, как произошло с Уризовским, едва ли не самым классным поводырем за всю историю. Не повезло, погиб человек, и Уризовский дал полные показания. Его вины суд не обнаружил, но пробужденное памятью ощущение собственной, пусть и отсутствовавшей, вины было настолько сильным, что через три дня после судебного заседания Уризовский покончил с собой.