на друга. И этих секунд Ивану Санычу хватило для того, чтобы вполне отчётливо уяснить себе, какая участь ожидает его в ближайшие мгновения. Он явственно прочитал свой приговор в мерцавших багровым огнём, точно налитых кровью глазах лесного монстра.
Сердце его болезненно сжалось и наполнилось тягучей, смертной тоской. На лбу выступила испарина. В горле застрял подавленный крик. Он понял, что всё кончено, что минуты его сочтены, что он умрёт здесь и сейчас. Причём умрёт страшной, мучительной смертью, в мохнатых когтистых лапах этого неведомого чудовища, выползшего ему на погибель из дремучей лесной глубины.
Наконец, неизвестный, видимо высмотрев всё, что было ему нужно, и решив от взглядов перейти к действиям, с коротким низким рыком шагнул к шефу и протянул к нему длинную косматую лапу с толстыми корявыми пальцами.
Иван Саныч пригнулся, присел, весь сморщился и сжался (почти так же, как совсем недавно сжимался под его гневным взором верный Лёша) и, каким-то чудом увернувшись от занесённой над ним чёрной растопыренной кисти, на полусогнутых, подгибающихся ногах ринулся к машине, дрожащей рукой открыл заднюю дверцу и, вскочив внутрь, заблокировал вход. Тяжело, хрипло дыша, всхлипывая и, словно в бреду, бормоча что-то нечленораздельное, он принялся шарить руками по сиденью в поисках телефона. А найдя его, радостно взвизгнул, истерически хохотнул и, погрозив наружу кулаком, зачастил прерывистым, задыхающимся шепотком:
– Хрен тебе, мерзкая тварь! Выкуси! Меня так просто, голыми руками, не возьмёшь. Не такой я человек… Меня многие, очень многие пытались уничтожить, раздавить, сжить со свету… И где они теперь? Ничтожества, завистники, неудачники… А я жив! И буду жить… и процветать… и быть хозяином этой жизни… А вы все сдохнете, твари! Ненавижу вас… ненавижу…
Неверным, трясущимся пальцем он беспорядочно тыкал в светящийся экран и, видя, что ничего не получается, раздражался, горячился, изрыгал ругательства и проклятия и чуть не плакал от досады. Но в конце концов, понимая, что времени у него в обрез, взял себя в руки, сосредоточился и нашёл-таки нужный номер…
Однако в тот самый миг, когда пошёл сигнал и из телефона полилась тихая мелодичная музыка, прочное тонированное стекло разлетелось вдребезги от мощнейшего удара извне, усеяв сиденье россыпью мельчайших осколков, и в салон протянулась огромная, покрытая жёсткой свалявшейся шерстью лапа, заканчивавшаяся длинными загнутыми когтями.
И теперь Ивану Санычу уже невозможно было увёртываться и некуда бежать. Забравшись в машину, он сам загнал себя в ловушку, из которой не было выхода. Он попытался было открыть вторую дверцу, но безуспешно: её, очевидно, заклинило, и она наглухо преградила ему путь к бегству. И тогда, в отчаянных попытках ускользнуть от настигавшей его громадной мохнатой лапы, он, пронзительно вопя, хрипя, брызжа слюной, лихорадочно заметался по салону, который всегда казался ему таким вместительным, просторным, а теперь вдруг будто ужался и давил его своей теснотой. Сначала он попробовал протиснуться на водительское место, но промежуток между передними сиденьями оказался слишком узок для его упитанного, чересчур разбухшего тела; затем попытался распластаться на полу, однако и от этого вынужден был отказаться из-за своей чрезмерной полноты, с которой он в течение многих лет вёл упорную, но не очень успешную борьбу. Потом он для чего-то полез к заднему стеклу, но, отброшенный могучей лапой назад, забился в угол сиденья, напрягся, свернулся в комок, вжал голову в плечи, делая всё возможное и невозможное для того, чтобы зверь не смог схватить его и вытащить наружу. И так он продержался несколько мгновений, не больше…
Однако противостоять слишком долго этой могущественной, неодолимой, сверхчеловеческой силе было нереально. Иван Саныч очень скоро выдохся, изнемог, обмяк, и, когда чёрные морщинистые пальцы схватили его за шею и, обвив её словно железным обручем, поволокли его наружу, он уже не в силах был сопротивляться. Он делал лишь какие-то вялые, чисто инстинктивные движения, за что-то цеплялся, во что-то упирался, извиваясь, как змея, и издавая глухие, сдавленные крики, жалкие и беспомощные, тут же тонувшие в окружающем, равнодушном ко всему безмолвии.
Наконец, видимо начав терять терпение, лесной гигант, гулко взревев, с треском вырвал заднюю дверь и выволок помятого, измочаленного, чуть дышавшего шефа из машины. Тот тяжело осел наземь, дико огляделся кругом и, дрожа всем телом, точно при ознобе, пополз вперёд, напоминая огромного полураздавленного червяка, упрямо цепляющегося за свою никчёмную, никому не нужную, но такую дорогую, бесценную и важную для него самого жизнь.
Неизвестный некоторое время стоял на месте, спокойно следя за тем, как его обессиленная, сломленная жертва машинально, уже без всякой надежды на спасение, едва шевеля одеревенелыми членами, отползает прочь. Затем, всхрапнув и хищно блеснув глазами, с приглушённым, мерным рычанием двинулся за ней, медленно переставляя мощные столбообразные ноги и слегка размахивая длинными, почти достигавшими колен руками. Он явно не спешил, по-видимому наслаждаясь моментом, растягивая удовольствие, зорко наблюдая за корчившимся у его ног человеком, доживавшим последние минуты своей жизни, в отчаянии, в муках и в ледяном ужасе перед неизбежным прощавшимся с нею.
А Иван Саныч всё полз по дороге. Изнемогая, задыхаясь, обливаясь холодным потом, почти ничего не видя, – перед глазами колыхалась какая-то размытая кроваво-серая муть. Сделавшаяся необычайно тяжёлой, гудевшая голова настойчиво клонилась вниз, и он несколько раз ткнулся лицом в землю, но всякий раз с усилием вскидывал голову и, судорожно стискивая зубы, на которых скрипел песок, влачился дальше.
И – угасающими остатками сознания – думал. Тело уже почти не повиновалось ему, но мозг продолжал, хотя и вяло, понемногу затухая, с перебоями, работать. И мысли были об одном, о самом главном, сокровенном. О том, что занимало его всю жизнь и продолжало волновать даже теперь, в его смертный час…
Вот так же, как он полз сейчас по этой пустынной лесной дороге, оказавшейся для него дорогой к смерти, он полз и по жизни. Хитрил, ловчил, изворачивался, подличал, лицемерил, лгал всем и каждому, а порой и себе, забыв со временем, какая она и есть – правда. Рекламировал, предлагал и продавал себя направо и налево, тому, кто даст побольше. Угождал и стлался перед вышестоящими, третировал, унижал и гнобил подчинённых. В общем, жил, как все живут. Как принято, как положено, как установлено от века и как будет всегда.
И ради чего всё? Ради того, чтобы однажды, как раз после очередного, пожалуй, самого блестящего своего триумфа – он со своей инициативой (по правде говоря, – и он не раз невольно признавался в этом самому себе, – совершенно пустой, бесполезной, яйца выеденного не стоящей) вышел, наконец, на правительственный уровень и