III
Холмы внемлют звукам этого страшного голоса; черные скалы и рощи содрогаются, услышав его. Народ, вещими снами предупрежденный об опасности, мчится прочь сквозь заросли вереска и зажигает огни в знак тревоги.
Оссиан.
Антония медленно возвращалась в город, опираясь на руку сестры; она была молчалива и задумчива. Имя разбойника впервые породило в ее сердце какое-то чувство страха за себя и смутную тревогу за будущее. Когда прежде ей случалось размышлять о судьбе несчастных, которые попадали в руки разбойников, ей никогда не приходило в голову, что подобная участь может выпасть ей самой, и потому слова старого морлацкого певца, казалось вдохновленного свыше, потрясли ее, заставив ясно понять, что среди прочих бедствий, которые грозят нам в жизни, возможно и такое ужасное несчастье. Однако эта мысль была настолько лишена всяких оснований, а опасность казалась столь малоправдоподобной, что Антония, у которой обычно не было тайн от г-жи Альберти, даже не решилась поведать ей причину своего смятения. Она прильнула к сестре и прижалась к ней, охваченная дрожью, усилившейся под влиянием надвигающейся темноты, тишины, безлюдья и более всего — от пугающего ее шороха, по временам доносившегося из глубины леса. Тщетно пыталась г-жа Альберти отвлечь сестру от чувств, которые, по-видимому, завладели ею; не зная источника этих чувств, она случайно избрала предмет беседы, который мог лишь дать им еще больше пищи.
— Что за мрачная слава у Жана Сбогара, — сказала она, — как прискорбно, когда люди привлекают к себе внимание такой ценою!
— А между тем кто знает, — отвечала Антония, — не это ли безрассудное желание привлечь внимание послужило причиной стольких безумств и преступлений! Впрочем, — добавила она, быть может с тайным намерением успокоить себя самое, — в том, что о нем рассказывают, несомненно много преувеличенного. Я склонна думать, что мы немного клевещем на тех, кого называют злодеями, — мое представление о доброте господней не совсем согласуется с возможностью столь чудовищной развращенности.
— Ты заблуждаешься по доброте своего сердца, — ответила г-жа Альберти. — Да, ты права, абсолютное зло противно нашему представлению о беспредельной благости создателя и совершенстве его творения; но он, без сомнения, считал зло необходимым для их гармонии, поскольку вложил это зло во все, что вышло из его рук, наряду с добрым и прекрасным. Почему же ему было не забросить и в общество эти алчные, страшные души, которым доступны лишь убийственные помыслы, подобно тому как он поселил в пустыне злобных тигров и пантер, которые пьют кровь других животных и вечно жаждут ее? Будучи источником всякого блага, он все же пожелал допустить зло в мире нравственном; но ведь в мире физическом он тоже придал уродливую форму некоторым видам, несмотря на то, что является создателем всего прекрасного и сделал другие творения свои столь привлекательными, когда пожелал того? Разве ты не заметила, что ему угодно бывает отмечать зловредные и опасные существа печатью самого отталкивающего безобразия? Помнишь того белого как снег ястреба особой породы, которого привез с Мальты один из поверенных отца? На первый взгляд в нем нет ничего отвратительного; ничто не может быть чище и изящнее его оперения; увидев его сзади, сидящим на одной из могильных плит, разбросанных по кладбищу, где обычно он отдыхает, так и хочется подойти поближе, чтобы хорошенько рассмотреть его; когда же он обернется, подпрыгивая на тоненьких своих ножках, и уставится на тебя глазами, горящими кровавым огнем, окаймленными широкой, мертвенно бледной пленкой, придающей ему вид призрака, — ты содрогнешься от ужаса и омерзения. Я убеждена, что это применимо и ко всем злодеям и что под самой приятной внешностью в них с первого взгляда обнаруживается та явственная печать отверженности, которой отметил их господь, создав для преступления.
— Судя по всему, — сказала Антония, силясь улыбнуться, — твое воображение наделяет атамана «братьев общего блага» не слишком-то обольстительными чертами; странное, как видно, у тебя представление о красоте Жана Сбогара.
Г-жа Альберти, которая чрезвычайно легко представляла себе все, что поражало ее мысль, и уже немедленно нарисовала себе образ самого свирепого из разбойников, собралась было ответить сестре, когда позади них, за поворотом дороги, послышались чьи-то торопливые шаги. Было уже совсем темно, и все гулявшие успели возвратиться в свои домики, разбросанные здесь и там по амфитеатру гор. Сестры, дрожа, остановились, томимые предчувствием, которое навеяли мрачные образы, пронесшиеся только что перед их взором. Они прислушивались, затаив дыхание, не двигаясь с места. Но испуг их сменился приятным волнением, когда они услышали чей-то голос, нежный и мелодичный, — один из тех голосов, которые обладают счастливым даром смягчать тревогу и переносить душу в край более спокойный, к жизни более совершенной.
Это был юноша. Об этом можно было судить по мягкости и свежести его голоса. Он был закутан в короткий, по венецианской моде, плащ, на голове у него была шляпа с загнутыми вверх полями и развевающимся пером, и он шагал высоко над тропинкой, или, вернее, перелетал со скалы на скалу, подобный ночному призраку, повторяя припев слепого старика:
— …если бы росло ты, юное растеньице, в тех лесах, где властвует Жан Сбогар, жестокий Жан Сбогар.
Дойдя до более высокого утеса, выделявшегося своей белизной на темных очертаниях горы, он остановился, и песня его внезапно оборвалась; после минуты тишины на том месте, где он стоял, раздался дикий вопль, такой скорбный, такой грозный и в то же время жалобный, что, казалось, его издает не человеческий голос. И в тот же миг этот яростный стон, подобный стону гиены, потерявшей детенышей, повторился в двадцати различных уголках леса; затем неизвестный исчез, снова запев свою песню.
Антония не могла успокоиться, пока они не вошли в город, и на протяжении всего пути давала себе обещания никогда не уходить так поздно из Фарнедо. Однако, размышляя позднее об этом происшествии, она осуждала себя за свой страх и находила всякие разумные объяснения всему, что так взволновало ее тогда; но ее слабость и робость вскоре снова взяли верх над доводами рассудка. Не находя выхода для своей чувствительности, она все больше и больше предавалась вымышленным ужасам. Она терялась в каком-то ощущении неопределенности, в ней росло чувство страха перед всем миром, страха, который с каждым днем становился сильнее вследствие ее одиночества, недоверчивости, полной оторванности от людей; иногда это расстройство мыслей, вызванное страхом, доходило до какого-то безумия, которого она стыдилась и пугалась. Г-жа Альберти замечала это с чрезвычайной скорбью. Но, верная своей системе, она все еще рассчитывала найти способ отвлечь мысли сестры, пока счастливая и законная привязанность не отвлечет ее сердца. Это была последняя, к тому же самая приятная и, по ее мнению, самая верная надежда. И действительно, никогда не надо отчаиваться за тех, кто не знал еще чувства любви: они живут пока неполной жизнью, и часто случается, что чувство это, восполнив их жизнь, решает и всю их дальнейшую участь.