Эта неожиданная милость оживила несколько мои надежды. Тогда как мужчины забавлялись трубкою и рассказами о своих приключениях, а женщины пением при звуках бубнов, я старался утешить прежнего моего хозяина и представлял ему, что, как добрый мусульманин, он должен приписать своё несчастие судьбе и уповать на аллаха.
– Бог милосерд! – говорил я.
– Хорошо тебе говорить: «Бог милосерд», не потеряв ничего, – возразил он, – но я, несчастный! Я разорился вконец. – II чтоб дать мне понятие о всей обширности своего несчастия, он стал исчислять до последней полушки свою потерю не только в капитале, но и в процентах, которые надеялся выручить из продажи мерлушек в Стамбуле.
На другой день он должен был отправиться в горы. Чтоб доказать ему в последний раз мою преданность, я посадил его на верблюжьем седле и, в виду целого улуса, выбрил ему голову. Ловкость, с которою я его отделывал, подала туркменам высокое обо мне понятие, и каждый из них вспомнил нечаянно, что и ему также пора брить себе голову. В скором времени слава моя распространилась по всему кочевью. Узнав о моих дарованиях, сам Аслан-султан велел мне немедленно доказать на его лбу истину рассказываемого подчинёнными. Я должен был работать на черепе, изрубленном в разных направлениях сабельными ударами до того, что поверхность могла б служить хорошим изображением той гористой пустыни, через которую туркмены везли нас в свои кочевья. У Аслан-султана доселе почиталось уже большим наслаждением, когда степной бородобрей больно скребал ему темя ножом, которым сдирают шкуру с баранов, и теперь, под моей рукою, чувствовал себя как будто бы в раю. Он осыпал меня похвалами и сказал, что я брею его не по коже, но по душе, расстоянием за два дня пути под кожей. В порыве своего восторга он поклялся, что не отпустит меня из степи ни за какой выкуп, и тотчас наименовал меня своим бородобреем.
Я, правда, был в неволе, но положение моё ежедневно становилось приятнее: я пользовался милостью султана и не отвергал расположения ко мне главной его жены. Сношения мои с бану ограничивались доселе нежными взглядами и некоторыми доказательствами учтивости с её стороны и благодарности с моей. Я слишком дорожил своими ушами и носом и оттого не старался проникнуть в её юрту; она не имела надобности в бородобрее и не находила предлога к ближайшему со мной знакомству. Но как туркмены не так уже чужды образованности, чтоб не знать, что бородобреи в Персии вместе и лекари, умеют пускать кровь, рвать зубы и править кости, то бану вдруг почувствовала нужду пустить себе кровь и прислала спросить меня, могу ли я оказать ей эту услугу. Я отвечал, что, если только мне дадут ланцет или перочинный ножик, я готов удовлетворить её желанию. Я имел предчувствие, что этот случай может обратиться в величайшую мою пользу.
Ножик был тотчас приискан, и один из старейшин поколения, который выдавал себя за звездочёта, объявил, что соединение планет, благоприятствующее кровопусканию, последует завтра поутру. Когда меня ввели в юрту, заключавшую в себе гарем султана, я увидел перед собою женщину неимоверной толстоты, настоящую красавицу в турецком вкусе, но отнюдь не привлекательную для меня, перса; она сидела на ковре, с поджатыми под себя ногами. Это была сама бану, которую я тогда увидел впервые в целом её объёме. Хотя с первого взгляда на жирный предмет моих мечтаний все нежные чувства, наполнявшие моё сердце и воображение, вдруг меня оставили, я восхищён был, однако ж, ласковым её со мною обращением и особенным вниманием её подруг, которые, смотря на меня как на существо высшего разряда, протягивали ко мне руки и просили щупать пульс. Окинув взглядом юрту, я нечаянно увидел в одном углу каук прежнего моего хозяина, о котором думал и сожалел неоднократно. Пятьдесят золотых туманов, скрывавшихся в его вате, вдруг представились моему воображению в полном своём сиянии, и я решился во что бы то ни стало овладеть ими, как единственным средством к открытию себе поприща в мире, если когда-нибудь удастся вырваться из рук этих дикарей.
Я щупал пульс бану, но мысль моя и моё сердце были в кауке Осман-аги. Дело, поистине, требовало и было достойно всей тонкости ума природного исфаганца. Подумав несколько минут, я объявил с важностью, что состояние пульса благополучнейшей бану требует особенного роду кровопускания, называемого у нас Платоновым: испущенную кровь я должен наперёд рассмотреть внимательно; потом, смешав с золою известного мне растения, вместе с сосудом зарыть в Землю в самую минуту восхождения планеты Венеры, к юго-востоку от жилища бану, но так, чтоб того никто не видал. Необычайность этого врачевания возбудила величайшее удивление в моих слушателях и в то же время удостоверила их в глубоких моих познаниях. Бану дала тотчас знать, что она не иначе хочет пустить себе кровь, как по Платону, и, согласно с моим требованием, велела сыскать удобный для того сосуд.
Я знал, что скудость кочевого обзаведения не дозволит им пожертвовать нужным в хозяйстве сосудом. В самом деле, они пересчитали по порядку все свои мисы, чашки и сковороды и все нашли или крайне необходимыми в доме, или слишком дорогими для этого употребления. Я уже хотел намекнуть им о кауке, как вдруг бану вспомнила о своём старом кожаном стакане и приказала невольнице поискать его в углу, где лежал и драгоценный предмет моих ухищрений.
– Этот не годится, – воскликнул я, – посмотрите! Все швы расползлись.
В удостоверение я, повернув стакан к свету, стал указывать на швы ножиком, неприметно подрезая их с каждым прикосновением.
– Нет ли чего-нибудь побольше? – промолвил я, бросив на землю стакан и посматривая в тот же угол.
– Так подайте этот каук старого эмира! – сказала бану. – Он никому не нужен…
– Это мой каук, – возразила вторая жена, – я хочу подбить им седло.
– Твой! – вскричала первая в исступлении. – Нет бога, кроме аллаха![13] Разве я не бану этого гарема, что ли? Я хочу взять его.
– Не возьмёшь! – отвечала вторая гневным голосом. Крик и брань наполнили юрту: я боялся, чтоб Аслан не прибежал мирить жён и для прекращения спора не отнял бы у них каука; но, к счастью, звездочёт вмешался в дело: он объяснил второй жене, что кровь бану упадёт на её голову[14] если по этому поводу случится что-нибудь неблагополучное, и таким образом склонил её к уступке собственности.
Каук был уже в моих руках и я собирался приступить к действию, когда новое препятствие расстроило все мои соображения. Бану испугалась моего ножика и объявила, что не хочет пускать себе кровь. Опасаясь потерять добычу, я опять пощупал её пульс и важно промолвил, что она напрасно тому противится, так как по всему видно, что ей суждено пустить кровь: отвратить то, что суждено человеку ещё до сотворения мира, никакая сила не в состоянии. Против этого не могло и быть возражения: все единогласно стали утверждать, что бану тяжко согрешила б, сопротивляясь долее воле предопределения, и она с притворною твёрдостью духа протянула ко мне руку. Я совершил операцию весьма удачно и тотчас унёс каук с кровью.