Только вот красные капли саамской крови остались на тундрах, всех их не соберешь, много их пролили наши старики, пока Куйву осилили…
И вдруг, увидев, что я засыпаю под ее несколько путаный рассказ, Аннушка остановилась и неожиданно спросила меня:
— А сколько у тебя там дома быков?
— У меня? У меня нет оленей.
Она недоверчиво покачала головой и стала подбрасывать ветки в потухавший костер.
На следующий день мы с ней пошли на Умбозеро и к вечеру были на берегу, где нас нетерпеливо ждал отряд, готовый к переправе на Ловозерские тундры. Мы ласково простились с Аннушкой, и она на прощанье повторила:
— Не забудь на Сейявре посмотреть на Куйву, он страшный-страшный.
Но нас интересовал не сам Куйва, а рассеянные в тундре капли саамской крови, того замечательного красного камня Хибинских и Ловоэерских тундр, имя которому эвдиалит[7].
И нет ему равного во всем мире, как нет ничего дороже крови человеческой, пролитой за свободу и жизнь.
Белый-белый, как ваш сибирский хлеб, чистый, как сахар или лучшая русская мука для макарон, — таким должен быть алебастр, — говорил мне маленький быстрый итальянец, показывая бесформенные куски белого камня в своей художественной мастерской.
Мы — в Вольтерре[8], угрюмой, нависшей на скалах крепости старой Этрурии, в центре художественной обработки алебастра[9]. Этот камень находят глыбами, неправильной формы, величиною с голову человека, среди серо-зеленых глин безводной итальянской Мареммы, очищают от породы и чистые куски, без трещинок и жилок, целыми возами, запряженными мулами, отправляют по пыльной дороге наверх и Вольтерру.
Здесь больше 2 тысяч лет тому назад зародилось замечательное искусство обработки этого мягкого белого камня. Ножом, скребком, сверлом, пилочкой, мягкими деревянными палочками быстро и верно обрабатывается алебастр, и на ваших глазах из бесформенного желвака вырастает каррарский бык, задумчивый ослик или фигурка девочки.
Тихо поют мастера, что-то приговаривают другие, то вдруг раздастся веселая общая песнь, подхватываемая десятками молодых голосов. Яркое южное небо, ослепительное солнце, вдали сверкает полоска Средиземного моря, где-то в дымке тумана, на севере, лежит Пиза, на востоке, за голыми безжизненными хребтами — Сиенна с ее желтыми солнечными мраморами.
Город застыл в своем XV веке, когда, залитый кровью гражданской борьбы, он ожесточенно бился за свободу, против Лорепцо Медичи, огромные камни скатывались сверху, осаждавших обливали кипящим маслом, сбрасывали с круч приставных лестниц… чтобы потом город оказался почти целиком вырезанным потерявшими человеческий облик победителями.
Как будто бы застыл с тех пор свободолюбивый город: тихо раздаются песни приезжих крестьян, тихо отбивают такт колеса машин, режущих мрамор и алебастр на топкие пластинки. Из столетия в столетие передаются старые приемы и старая техника. Кажется, все живет и дышит здесь XV веком.
— Пойдемте вниз, туда, где свершалось правосудие.
По стертым лестницам в полумраке фонаря спускались мы в подземелье, мрачные своды как бы сжимали нас со всех сторон. Мраморный пол был застлан мягким копром, большой стол и удобные кресла стояли в одном углу. Во мрак сводов уходили коридоры подземелья.
Здесь творился суд.
По углам, около стола па больших постаментах стояли вазы из просвечивающего алебастра.
— В них горели свечи, — сказал проводник, предупредив мой вопрос, — я вам сейчас покажу. — И оп поставил свою свечу внутрь одной из ваз-светильников.
Ровный, мягкий спет разлился вокруг, нервно и судорожно трепетал свет свечи, безжизненными казались паши липа, словно липа мертвецов.
И вдруг я увидел картину правосудия! Судьи в черных балахонах, с черными капюшонами на голове, и перед ними трепещущий, бессильный отступник. От чего отошел оп в своем преступном богохульстве? Какие идеи посмел он высказать в нарушение священного слова? Отказывается он сейчас от этих своих слов?
Или же там, в углу подземелья, при свете двух факелов пытки заставят его отказаться и назвать имена тех, кто с ним?
Мертвенный свет алебастровой лампы скрывает мертвенность его лица, его борьбу с самим собой, борьбу физических страданий с глубокой верой в свою правоту.
Безжизненно белы лица судей в черных капюшонах, дрожат на них отблески колеблющегося пламени свечи в алебастровом светильнике.
Это был священный трибунал Санта-Оффидио инквизиции.
Гатчинский дворец. Ночь. Все входы и выходы заняты верными караулами, и еще более верные гренадеры занимают внутренние двери апартаментов царя Павла.
Все повержено в полумрак. Только по углам больших залов дворца горят одинокие свечи в высоких алебастровых вазах. Дрожит мягкий лунный свет в зеркалах и на блестящем паркете. Мертвенная тишина отвечает мертвенным бликам алебастровых ваз. А они просвечивают каким-то неземным сиянием: вот пробегает через камень желтенькая жилка, вот какое-то пятнышко нарушает общий белесый тон камня. Казалось, вся душа камня, все его содержание пронизано и пропитано было мерцающим лунным светом.
Медленно, с военной выправкой, полутемными апартаментами идет император. Его лицо бледно, как У мертвеца. Он останавливается, тихо прислушивается и слова идет проверять часовых. Все в порядке. В изнеможении от непонятного страха и гнева садится он на трон большого зала, где итальянские алебастровые вазы проливают загадочный лунный свет на штофные покрывала царского трона.
* * *
Веселые западные склоны Урала. Приветливая речонка вьется по широкой долине. Через нее, как полагается, сломанный мост, а по обоим берегам вольно раскинулась деревня, с двумя широкими улицами и непролазной грязью. Всюду весна, тепло, хорошо, скоро новое лето и новый урожай.
Так рисовалась нам старая русская уральская деревня, старое ямщицкое село Покровское[10]. Здесь жили кустари, работающие по камню. Здесь вытачивались к пасхе золотистые яйца из селенита. Здесь из алебастра вырезались зверьки, пепельницы, чернильницы, стаканчики, слоны, уточки, змеи, древние челны, пресспапье да всякие безделушки. Кто сам дома, у себя на дворе, обтачивает камень и не хочет итти ни в «кумпанство» артели, ни в «казенную», кто работает на земство в его мастерской, — камня в горе много: и алебастра — белого и желтоватого, и селенита — не то золотистого, не то лунного, и даже синеватого ангидрита, чуть-чуть более твердого, чем гипс, но слегка просвечивающего.