— Давай, Шуток, слазь! Пожрешь, а там тебе и в дорогу пора. Я тебе харчей на дорожку соберу.
— Тавтология, — пробормотал я, свешивая босые ноги с печи.
— Чаво? — резко отупев, заморгала баба Зина.
— Чего? — тут же забыл я, о чем говорил, чугунная голова тянула вниз. Старуха махнула рукой, я сел за стол, держа свой «шар для боулинга» на плечах обеими руками. Спасительная рюмка портвейна возникла передо мной будто сама.
— О, классно!
Мне полегчало, и я кое–что вспомнил, да так, что аж тело заломило.
— Бабуль Зин, а у тебя внучки нет случайно?
Эти сладкие вздохи, нежная кожа…
— Эй, да как бы была! — покачала она головой в платке:
— Одна я! А ты чего же, жену ищешь? Тогда не туда заехал, девки здесь всего три, да и те перепорченные…
— Да нет, не собираюсь я семью заводить, молодой еще! — заржал я как дурак.
— Ну, это ты зря! Кто ж на твоей могилке поплачет? — выдала бабуля. Вот это по–нашему! А как же мой жаркий ночной бред? Такая горячая, гибкая, послушная… не помню, чтобы мне наяву так когда–нибудь было, даже с Король…
— Так нету внучки–то?
— Нету, говорят тебе! Схоронила я сына–то, давно уж! А сношка, стервь, сразу в город сбежала. Внучки–то у меня и не было, внука растила, вот как ты был… — она тяжело вздохнула, вперив в меня тяжелый взгляд. Голову будто раскаленный обруч сдавил под этим взглядом. Ну уж нет, я узнаю, что хочу знать! Сны не бывают такими стонущими и жгущими насквозь жадными губами! Я отдал ей все, что мог, но найду еще, пусть только вернется! А что там с внуком?
— Был? — нажал я.
— Утоп он. Купаться в дождь полез, один. Сволокли его на дно. А ты пить–то бросай, не доведет до добра. Молодой, ведь, а тощий как вороненыш, — покачала она головой.
— Ага, стопудово брошу! — пообещал я, радостно приходя в себя.
— Пойду, покурю!
Может, девку эту найду. Хоть имя узнаю. А может, повторим? Ведь один раз — это только один раз…
…А на крыльце–то благодать! После вчерашнего ливня подсохла трава, весело глядит ласковое, совсем не городское злое, солнышко. Старая черемушка мне веселыми вороньими глазками ягодок подмигивает. Или не черемуха? Рановато, кажись, для нее… За деревом — огород — картошка–лук–морковь, за огородом — дорога, за дорогой — поле, за полем — болото, за болотом — лес. Прямо — калитка и ворота, рассохшиеся, старые. За воротами — улица, посреди улицы — тоже болото, дома его как бы обходят. Оно почти сухое, заросшее, и два дерева — старое и молодое, как дед и внук. Один — согбенный, жженый изнутри молнией, будто прокуренный фронтовой махорочкой, другой — стройненький, светленький, радостно тянущийся вверх, к любви, солнышку, и все–то у него впереди, дурака малолетнего… Ага, «махорочка фронтовая», так может здесь и есть нужный мне дед–ветеран? Пойду, поищу. Заодно и про девочку разведаю.
Вышел со двора, обогнул болото, огляделся — нет, деревня не длинная, и всего в одну улицу — один конец к лесу, другой — к озеру. Оно от болота — десять шагов. Посреди деревни — дорога, травяная, неезженая. По ней–то меня сюда и притащило. Никаких собак. Блин, а че же тогда меня так приглючило ночью? Много домов заброшенных. Но они все такие мирные, просто трухлявые избенки, и все! А один… Как сказать, ну те же пустые глазницы, те же обваленные воротца и разнесенный временем заборчик, прогнившая крыша и оскал незапертой двери, но… Страшно мне стало. Просто страшно, и все. Захотелось прочь бежать, да поскорее! Постоял дурак — дураком, думая, как быть: что же, и в самом деле бежать? Или… Гнилое человеческое любопытство точит, поганеньким голоском сквозь страх пробивается: пойди, мол, туда, подумаешь дом, ведь солнце светит как оглашенное, че, мол, будет–то? Проверь, чего там страшного? Дрожа и дергаясь, чувствуя себя совершенным придурком (а кто же я еще?), ступил в пределы двора. На цыпочках протопал до двери, постоял, замирая в сквозняке, тянущем гниль и прелость из холодного нутра строеньица… Шагнул во тьму… Что–то хрустнуло под неуверенной ногой — ма–ма!! Отпрыгнул назад, проматерился, зажмурившись, рванул вперед неглядя, шаг, другой! Открыл глаза, и… Фу, а я‑то думал! Только пыль, рассохшийся пол, паутина, кровать за печкой — железная, с шарами. «А где портреты вождей?» Очень к месту, правда? Я просто гений шутки, ё–к–л-м-н! Походил туда–сюда, слушая несчастный скрип скелетных половиц, поскрипел, подражая им. Нашел в печке два горшка — битый и небитый. Прикольно, даже бутылку из–под водки образца восьмидесятых! Кто–то здесь барагозил! И все бы весело, если бы не этот холод кирпичей, такой неестественный, такой могильный! Будто ее черное непроглядное нутро готово проглотить тебя, чтобы не отпускать никогда, сделав пленником «проклятого старого дома». И будешь ты вылазить лишь злыми ночами, да полнолуниями, и жрать одиноких путников, пить кровь девственниц! Если, конечно, найдешь таковых.
«Ну и понесло тебя, Шут!» — скажет любой из вас, и будет неправ. Потому что холодный и злой «красный угол» дома не давал мне расслабиться. Что там, я не мог увидеть — ни фонарика, ни спичек. Зажигалка… А вот фиг вам, не пойду, выясняйте сами, что там, или придумайте, а я боюсь! Боюсь… Хочется задом, задом, держа вытянутые руки перед собой, тихонько, но очень быстро, исчезнуть из этого противного места, обратно, на солнышко… На Луну, к черту на рога — лишь бы не здесь! Но — представьте себе! — я иду не назад, а вперед прямо в этот провал, в этот злой угол. Что я делаю, ма–моч–ка, мне же холодно и мерзко. Но я иду. Я не хочу знать что там. Но вы–то хотите? Ага, хотите. И вот я зажег зажигалку, и зажмурил глаза, а вы смотрите. Нет, я их (глаза) не зажмурил, а вылупил, и таращу все шире и шире: высветились почерневшие рамки, увитые бумажными, очень грязными венками, тусклые серебряные оклады, досочки икон… перевернутых… тихо, не спеша подношу язычок пламени — ликов не видно, очень старые. Ниже, еще ниже… Злая усмешка кривит тонкие губы «святого» с кровожадной издевкой, мертвым льдом обдают меня глаза, огромные и пустые, прямо с досочек, прямо внутрь…
— «Отче наш, иже еси на небесех…» — разом вспоминаю я давно забытые уроки бабушки, роняю зажигалку, крик застыл в глотке, ноги сами несут на свет, обратно в спасительную реальность! Как дикий, бегу я по радостной солнечной траве, не в силах дышать. Падаю в приозерные заросли, и…
— Парень, ты что, больной? Чего бежишь–то, одичал? Или это ты так разминаешься? Ба-а, а с рукой–то что?
Я вскинулся, резко дернулся, вытаращившись на пацана в черных штанах и зеленой футболке. Он потянулся к моей руке, я проследил за направлением взгляда его больших татарских глаз: — Вот, блин! — да у меня кожа разорвана в нескольких местах, от запястья до локтя, наискось по старым шрамам. Кровь беспрепятственно пачкает штаны, футболку, траву.