– Куда ты смотришь? – крикнул Боровский Лютрову. – Остановились двигатели!.. Запускай!
Стрелки указателей оборотов трех двигателей стояли на нулях.
«Черт! Что это я?..» – очнулся Лютров и запустил сначала один, затем второй двигатель. Когда набирал обороты третий, послышался голос Кости:
– За выхлопными соплами шлейфы пламени!
Боровский посмотрел на приборы и промолчал. Лютров вывел все двигатели на максимальные обороты. Стрелка вариометра показывала набор высоты.
– Костя, как двигатели? Визуально? – спросил Лютров.
– В порядке.
– Левее, командир. Левее и с набором, если можно. Там вроде светлее, – сказал Саетгиреев.
Не успел штурман договорить, как за бортом взорвался огненный всплеск. Самолет дрогнул, будто ткнулся во что-то, и снова провалился вниз на километр ближе к земле.
– Совсем светло, – пробурчал Костя Карауш. И тут же добавил: – Остановились оба правых движка!
Но Лютров уже запускал их. Его теперь ничто не могло отвлечь от дела. Голова обрела привычную ясность, бодрую трезвость, руки – хваткость. Ни один прибор не ускользал от внимания, он чувствовал каждое движение самолета, каждое покачивание крыльев, на лету подхватывал команды, обстоятельно докладывал о каждой выполненной операции и был доволен собой, Боровским, Саетгиреевым, Тасмановым, Костей, самолетом и, кажется, даже грозой.
Запустив двигатели, он взглянул на Боровского и поразился чему-то необычному в нем. И никак не мог понять, что он такое увидел в Боровском, чего раньше не знал…
А дело было в том, что Боровский оставался неизменным. И вот эта отсутствие на лице «корифея» примет происходящего Лютров и посчитал за открытие. С ним ничего не происходило. Рядом сидел человек, воспринимающий как вполне возможное все эти неистовые, холодящие душу падения, глохнущие двигатели, всполохи в трех метрах от фюзеляжа, огонь на стеклах… Боровский с первой минуты прохода грозовой облачности работал, а не выматывался, как Лютров. Работал, чтобы уберечь машину от перегрузок, заваливал самолет, скользил в ад грозы, не думая о том, как это называется, и делал это как надо, потому что был на своем месте, у него была высота и самолет, а в остальном он был, умел быть самим собой на любом расстоянии от смерти. Пробивая огненный хаос, он обязал себя забыть, что есть что-то еще, кроме той работы, которую нужно сделать немедленно, и он делал ее как надо, наваливаясь на всю эту божью канитель разом: и бычьими мышцами, и опытом, и все сметающей страстью старого летчика, отрицающего саму возможность поражения. Он мог проиграть где угодно, но не здесь.
И Лютров понял, что впервые по-настоящему разглядел Боровского и вовсе не потому, что тот «открылся», а потому, что обстоятельства, как это не раз бывало, преобразили самого Лютрова, его способность видеть. А Боровский знал себя таким. Такого себя защищал, утверждал, уверенный в своей силе, и раздражался, делал глупости, когда этого не хотели или не могли видеть другие.
И мысль эта разом вымела из головы Лютрова все предвзятое, неприятное, наносное, что скопилось там рядом с именем сидевшего слева человека.
– Костя, как ты там? – весело спросил Лютров.
– Как дети капитана Гранта, связанный. – Жалуйся на Одессу, она так принимает.
– Тут всегда качка.
Между тем Лютров отметил, что указатели скорости показывали ноль. Стрелки даже не вздрагивали. Видимо, грозовые ливни захлестнули трубку приемника воздушного давления, а при подъеме на высоту вода смерзлась. Он включил обогрев, и через несколько секунд стрелки ожили.
Все реже проваливаясь, С-44 шел с левым разворотом, оставляя справа внизу испещренные молниями облака. Росла высота – 8000, 8200, 8400… На девяти тысячах Боровский выровнял самолет, и он уже совсем без толчков потянул строго по линии горизонта. Вначале не верилось, что все позади, но проходила минута, другая, а устойчивый полет ничем не нарушался.
– Впереди чистое небо, – сказал Саетгиреев.
Ровный гул двигателей казался музыкой.
– Возьмите штурвал, – сказал Боровский Лютрову и полез за сигаретами.
Несколько раз затянувшись, он улыбнулся, потер ровной ладонью кончик носа.
– Чуть не сыграли… напоследок, а?.. Веселый разговор!
Он снова потер кончик носа ладонью, потом рывком отодвинул кресло, вытянул ноги и свесил руки за подлокотники.
– Сколько до посадки, штурман? – спросил Лютров.
– Да около четырех часов. Мы тут хороший крюк сделали.
– Командир, – вклинился Карауш, – земля спрашивает, почему прервали связь?.. Хохмачи.
– Передайте: проходили грозовой фронт.
– Вас понял… Предлагают запасной аэродром. Нам бы их заботы.
– Передайте: нет необходимости. Идем на свой. Уточните у штурмана и сообщите время прибытия. Запросите погоду в районе посадки.
С-44 шел навстречу занимающейся заре.
Снижаясь, самолет все громче оповещал землю о своем прибытии, требовательно прижимался к ней, неся с собой неизбывный громовый гул двигателей, шипенье и свист полета.
Но, едва коснувшись земля, он укрощенно стих, вполсилы изрытая жар позади себя. Под ним была всесильная опора, и его крылья могли отдохнуть…
Подкатив к стоянке, С-44 замер в двадцати шагах от казавшейся совсем маленькой с высоты кабин фигуры Старика. Позади него чернела толпа людей.
Двигатели наконец смолкли, турбины остановились.
Спустившись на неправдоподобную своей неколебимостью землю, Лютров поглядел на небо. Над уходящей к востоку полосой летного поля распалялся, становился все огромнее и светлее огненно-туманный купол неба, в котором они прожили двое суток.
Со свалявшимися, пропотевшими шевелюрами, небритые, с расстегнутыми застежками «молниями» на кожаных куртках, все пятеро, неловко передвигая ногами, пошагали в сторону ожидавшего их Старика.
Никто из них не позволял себе выйти вперед. Каждый нес в себе усталость шагающего рядом, чувство общности роднило. Каждый отдавал себя и все свое всем и готов был защищать всех. Так роднит только хорошо сделанная работа, где за усилиями каждого судьба всех. Так роднит общая опасность, разметая химеры тщеславия, отчужденности, непонимания, неумения ценить лучшее в себе самом и друг в друге. Такова счастливая зависимость людей.
Все дурное в них осыпалось и отошло в небытие. Их ничто не отличало друг от друга. Не было изуродованного рябинами лица Боровского, ничего не значила разбойная красота аспидных глаз Саетгиреева, ничего не значили кривые ноги коротышки Тасманова, модная грациозность Кости Карауша и возвышающиеся над всеми тяжелеющие плечи Лютрова.
Согласные шаги по бетону отдавались в каждом, как эхо ударов их сердец, одного большого сердца. Над взлетной полосой всходило солнце.