А солнце жарит наши спины, винтовки, и шашки огнем пышут — прикоснуться нельзя. От горячих стремян ноги ноют. Студеной водички бы, только где тут — кругом солончак да горелая трава торчит рыжей щетиной и тихо похрустывает под копытами лошадей.
Время за полдень перевалило. Вдруг Пинегин подал сигнал, а сам кубарем скатился с коня. Тут и мы увидели на пригорке, возле заброшенного колодца, рваный, в больших пестрых заплатах шатер. В стороне табунком стояли лошади, хвостами отбиваясь от слепней… А еще подальше верблюд лежал.
— Вот они! — вырвалось у Пинегина. А Симонян уже успел лошадей пересчитать.
— Восемнадцать плюс профессорская… Восемнадцать сабель… — и сверкнув на меня своими черными глазами, тихо закончил: — А у нас три…
Пинегин глядел на бугор и, казалось, весь был поглощен этим.
— Возле коней дневального поставили, — делился он своими наблюдениями. — Спят, значит, негодяи, притомились… А пленники как будто возле верблюда лежат, связаны, конечно… Д-да, многовато их. Как, Вьюга, а? — спросил он меня.
А что я могу сказать? Сердце к самому, горлу поднимается, страшновато.
— Ежели бы коня подковать, это я в один миг сделаю и с полным моим удовольствием, а в таком деле, товарищ командир, затрудняюсь.
— Затрудняться не надо. Ты ведь не просто кузнец, в первую голову — пограничник. Правильно?
Говорит, а сам в уме что-то прикидывает.
— Ну, мешкать нечего, а то еще проснутся. Первое дело — часового снять. Тебе, Симонян, поручаю. Глаз у тебя острый, характер кавказский — Абрек Заур, — ухмыльнулся Пинегин.
Я даже удивился: ехал наш командир, тосковал, насвистывал, а теперь, когда в беду попали, улыбается, шутит. Пинегин поймал мой взгляд, вздохнул и говорит:
— А тебе, Вьюга, другая задача: с лошадками незаметно вон к тому косогорчику продвинуться. С тремя винтовками ты можешь управиться?
— Как это с тремя?
— А вот так. Увидишь, взмахну шашкой — стреляй беглым огнем. Понятно, да?
— А вы-то как же? С голыми руками, что ли, на бандитов пойдете?
— Ты отвечай на вопрос, — строго сказал Пинегин.
— Управлюсь, наверно, — ответил я.
Принял у них винтовки, патроны, взял лошадей и повел туда, куда указывал Пинегин. А самому и досадно и совестно. Они будут жизнью рисковать, а я в сторонке отсиживаться, лошадей караулить. У косогорчика яма, будто старая воронка от крупного снаряда. Спустился. Укрытие подходящее. Если поглядеть со стороны, только головы у лошадей видно: полынь и кустики елгуна закрывают. Хорошо. Поставил лошадей порознь. Зарядил три винтовки и положил их рядком возле себя. Я хорошо понял Пинегина: видимость надо создать, что нас не три человека, а сила.
Лежу на краю ямы и жду сигнала. Друзья мои действуют: один к дневальному кошкой крадется, другой уже к шатру подобрался и в полыннике затаился. И не успел я как следует приглядеться к ним, как Симонян скинул с себя сапоги, снял шашку и с одним охотничьим ножом прыгнул на дневального. Один миг — бандит на обеих лопатках и никакого шума. Симонян быстро обулся, взял в руки шашку. Тут и Пинегин свою задачу выполнять стал. Подполз поближе к шатру, размахнулся и кинул гранату. Как из трехдюймовки шарахнуло. Шатер клочками по сторонам раскидал, а над бугром ровно черный дуб вырос — дым заклубился. Крик поднялся, люди из черноты выскакивают, лошади бегут куда глаза глядят. Смотрю, Пинегин шашку из ножен выдернул и что-то кричит. Симонян к нему подбежал с обнаженным клинком. Ну и мой черед пришел: ударил из трех винтовок, перезарядил быстренько — и пошел бить!
Ударил — свалился бандит, второй раз ударил — еще один носом в землю торкнулся. А друзья мои шашками, как молниями, играют — направо и налево рубят. Я еще раз выстрелил. Вижу переменилась картина на бугре: один бандит кидает винтовку, другой, третий. Пинегин клинком мне просигналил: все, мол, кончай стрельбу. Бандиты с поднятыми руками в сторону отходят. Симонян пленников освободил, веревки на руках и ногах у них обрезал.
Я взял лошадей и присоединился к товарищам. Бандитов охраняли Симонян и двое недавних пленников. Профессор строгим голосом убеждал Пинегина.
— Давайте, товарищ, я все сам сделаю. Поверьте, мои руки умеют не только грызунов препарировать.
А Пинегин был еще строже и, едва сдерживая себя, ответил:
— Нельзя сейчас этого, понимаете вы или нет?
Лицо у Пинегина, как камень. И тут только я заметил, что гимнастерка на нем сбоку потемнела от крови. Но он старался прикрыть это пятно, поджимал руку, отворачивался от бандитских глаз. Давал понять, что он совершенно невредим и ведет деловую беседу с ученым.
— Как же вы можете рисковать этим? — не унимался старик.
— Ничего, товарищ профессор, потерпим, сейчас наши подъедут, а уж тогда можно и перевязку делать. Успеется. Все хорошо будет.
Так он и не дал перевязать себя, пока не прискакали пограничники. Потом, когда подсаживали его на коня, он поглядел на меня и сказал:
— А ты, Вьюга, правильно понял свою задачу. Если бы не твои верные выстрелы, эти бандиты дрались бы до последнего. Волки бешеные…
Но я был совсем другого мнения. Ничего ведь я такого не сделал. Главную задачу командир и Симонян решили.
Собаку так звали на нашей заставе. Собачонка — неопределенной породы: шерсть серая, косматая, в черных и рыжеватых брызгах, взгляд суровый, а глаза будто за очками спрятаны: вокруг них рыжие круги; одно ухо торчком стоит, постоянно слушает, другое — висит, как блеклый лопух. В общем, не розыскная, не охотничья, не сторожевая — Горушкина собака и все. А Федор Горушкин — рядовой пограничник второго года службы. Призывался он не то из-под Ивделя, не то из-под Старой Ляли. Из коренных уральских охотников-звероловов.
До появления Горушкина на заставе Барин — хотя и крупный, но совсем еще молодой пес — отирался возле кухни. Спал на конюшне, там же в сыроватом сумраке скрывался от мух и от полуденного зноя. И вообще он, казалось, был страшно ленивым и безразличным ко всему, что делалось, на заставе. Не было у него ни к кому привязанности, держался всегда в стороне: заберется, бывало, на спортивного деревянного коня, который стоял на площадке, умостится на нем и глядит по сторонам. Независимо держался, высокомерно как-то. За это его и прозвали Барином.
Не любил Барин, когда к нему приставали бойцы с игрой или трепали его жесткую пыльную шерсть. Тогда он угрожающе рычал и скалил клыки.
И жить бы Барину на заставе обыкновенной дворнягой, если бы не заметил его Горушкин. Что произошло с нелюдимым псом — никто не мог объяснить. Барин теперь только и искал глазами полюбившегося ему уральского охотника. Найдет его и ни на шаг не отходит, на грудь Горушкину кидается, ластится, в глаза заглядывает. А Горушкин хоть бы что, ухмыляется тихонько себе под нос. Потреплет рукой черномазую собачью морду и скажет: