В центре толпы неожиданно появляется знакомое лицо. Да ведь это же мой спаситель!
— Товарищи! — с удивлением слышу я его громкий голос. — Подойдите поближе.
Товарищи! Он сказал «товарищи»! Но ведь только коммунисты так смело произносят это запрещённое слово.
Отчаянно толкаясь, локтями прокладываю себе дорогу поближе к оратору. Я должен услышать, о чём он будет говорить!
— Товарищи! — несётся над толпой. — Я к вам послан городским комитетом Коммунистической партии Латвии. Вчера ульманисовские газеты объявили, что с коммунистами в Латвии всё покончено. Наверное, вы тоже читали об этом. Вот городской комитет партии и решил провести сегодня митинги на крупнейших заводах Риги, чтобы разоблачить эту наглую и бессмысленную ложь. Ульманис и его клика не понимают, что коммунизм уничтожить невозможно так же, как невозможно уничтожить рабочий класс.
— Правильно!
— Верно говоришь! — кричит молодой парень рядом со мной и от восторга передвигает кепку на самый затылок.
— Товарищи рабочие! — продолжает оратор, когда возгласы прекращаются. — Мне нечего рассказывать вам о том, какие несчастья, какую тяжёлую жизнь принесла вам фашистская диктатура Ульманиса. Вам кричат: «Единство нации!» — и выжимают пот во много раз сильнее, чем прежде. Вам кричат: «Латвия — для латышей!» — и строят всё новые и новые тюрьмы, чтобы упрятать туда всех, кто хотя бы одним словом выкажет своё недовольство ульманисовским режимом. Вам кричат: «Вот она — латышская свобода!» — и под шумок грабят нещадно. Растут налоги, цены, квартирная плата.
Но это ещё не всё. Ульманис готовит новый удар по рабочему классу. Он хочет закрыть многие рижские заводы, а вас выслать на деревню, в батраки к серым баронам (серые бароны — так в Латвии презрительно называли кулаков). Гитлеру нужно мясо и сало. И Ульманис взялся снабжать его за счёт вашего рабского труда…
Среди рабочих раздаются возмущённые голоса:
— Никуда мы не поедем!
— Пусть сам Ульманис идёт батрачить!
— Карла и Адольфа в один мешок да в воду!
Мой спутник поднимает руку. Шум стихает.
— Ещё минута, товарищи, и я кончаю… Сегодня мне рассказали, что один глубокий старик, которого обидели ульманисовские прохвосты, сказал: «Отольются кошке мышкины слёзки». Что ж, он — немощный старец, и ему, пожалуй, действительно больше ничего не остаётся, как ждать, когда это случится…
Мне кажется, что оратор смотрит прямо на меня. Опускаю глаза. Почему я чувствую себя так, словно в чём-либо виноват перед ним?
— …Но вы, рабочие, рижский пролетариат, имеющий славные революционные традиции, вы не должны и не будете ждать, пока кто-то другой отплатит ульманисовской банде за нашу горькую долю, за слёзы ваших жён, за похищенное детство ваших сыновей и дочерей…
Голос звенит. Он зовёт вперёд, вливает отвагу и решимость.
— Только собственными руками сбросим мы кровавую фашистскую тиранию. Долой Ульманиса и его клику! Да здравствует Коммунистическая партия Латвии!
— Ура! — кричу я вместе со всеми. — Да здравствует Советская Латвия!
Как белые голуби, взлетают над толпой листочки бумаги. Рабочие быстро расхватывают их. Мне тоже удаётся словить одну бумажку. Куда бы её спрятать? Вот сюда. В кармане пальто прорвалась дыра величиной с кулак. Просовываю туда руку и опускаю листовку.
Но тут происходит нечто совершенно непонятное. Старик Приеде взбирается на ступеньки сторожки и кричит благим матом:
— Ура господину Витолиню — хозяину нашего завода! Ура-а-а-а-а!
— …А-а-а! — поддерживают его два-три недоуменных голоса. Остальные рабочие в замешательстве молчат.
— Ура! — ещё раз провозглашает Приеде и отчаянно машет руками. Что он, с ума сошёл? Сын — коммунист, в «Централке» мучается, а он такое проделывает.
Ах, вот оно что! Из-за угла бежит полицейский, за ним другой, третий…
Смекнув, в чём дело, рабочие подхватывают здравицу в честь господина Витолиня. Подбежавшие полицейские подозрительно оглядываются, но ничего сделать не могут. Рабочие славят своих хозяев — этого не запрещают даже драконовские законы Ульманиса.
Полицейский офицер подходит к Приеде.
— Ну-ка, старик, убирайся отсюда! Нечего орать на всю улицу.
— Минуточку, господин полицейский, — подобострастно улыбаясь, отвечает Приеде. — Ещё разок крикнем, тогда и пойдём. — А ну, ребята, — обращается он к рабочим, — ура в честь нашей доблестной полиции!
В ответ раздаётся громовой хохот. Опешивший полицейский, растерявшись, берёт было под козырёк, но сразу же спохватывается.
— Взять старика! — вопит он, и лицо его становится багровым от ярости.
Но поздно. Приеде уже скрылся в толпе.
Оживлённо переговариваясь и не обращая никакого внимания на полицейских, рабочие большими группами расходятся от ворот завода. Полицейские боятся их преследовать. Избивать одиночек, производить ночные аресты — на это они мастера. А когда рабочих много, полицейские поджимают хвосты. Ведь тут немудрено получить и сдачи.
Взглядом разыскиваю отца. Наверное, он пошёл вперёд вместе с Приеде.
Но тут вспоминаю про своего спутника. Он, только он нужен мне сейчас! Скажу ему, что тоже хочу бороться с ульманисовским режимом, что тоже хочу стать коммунистом. Пусть он посоветует, что мне делать, скажет, как быть!
Куда он делся? Его нигде не видно.
Но вот впереди, далеко-далеко, там, где проходит трамвайная линия, я замечаю знакомую фигуру. Это он!
Стремглав бросаюсь вперед. Идёт трамвай. Только бы мне успеть прежде, чем он сядет в вагон. Скорей, скорей! Сердце колотится так, словно хочет выпрыгнуть наружу.
Успеваю вовремя. Трамвай ещё метрах в пятидесяти от остановки.
— Господин… Товарищ, — подбегаю я к нему. — Вы так хорошо говорили.
Мой спутник моментально оборачивается и закрывает мне рот рукой.
— Тихо! — повелительно произносит он. — Пойдём-ка туда.
Сильно сжав мне руку, он ведёт меня на середину улицы. Там, между двумя рядами деревьев, расставлены скамейки. Летом здесь много мамаш с детьми, но сейчас пустынно.
Снова даю волю языку:
— Вы — коммунист, правда? Я хочу помогать вам.
Он прищуривает свои голубые глаза. Какие они сейчас колючие и холодные, прямо льдышки!
— Во-первых, Имант, садись и приди в себя, — отчётливо выговаривая каждое слово, произносит он. — А во-вторых, должен сказать, что сначала ты показался мне намного взрослее. Ты понимаешь, чем мне грозит твоя болтовня?
Его спокойная речь действует на меня, как ушат холодной воды. Правда ведь: я веду себя, как неразумный ребёнок. Разве можно о таких вещах кричать на всю улицу!