Баццоли снова упал на колени.
Есть нечто еще более ужасное, чем бред сумасшедшего, — это помешательство при полном сознании…
И все же, как мне показалось, я пробудил надежду в душе несчастного отца.
С этой мыслью я уехал из Рима во Францию, куда меня призывала моя семья.
Через несколько месяцев я снова был уже в Риме и первым своим долгом счел навестить Баццоли.
Я оставил его в таком состоянии, что приготовился к самому худшему. Но он был еще жив, что, впрочем, едва ли было лучше. Зимой он перенес тяжелую болезнь, едва не сведшую его в могилу. Не в силах подняться с постели, он велел перенести себя вместе со своим ложем в лабораторию, которую с тех пор не покидал.
— Вы понимаете, — сказал он, узнав меня, — я не хочу умереть, не увидев еще раз своих сыновей. Я буду ждать их до последней минуты. Но… они опаздывают…
Изможденный, с запавшими глазами, тяжелым и хриплым дыханием, он доживал, казалось, последние дни. Одна лишь безумная надежда поддерживала еще умирающего.
— Как ваши работы?
— Посмотрите, — ответил старик.
В центре подвала была установлена согнутая в виде подковы полоса из какого-то твердого сплава, соединенная проводами с целой системой катушек и магнитов. Считая своих сыновей заблудившимися во времени, он воображал, что изобрел средство остановить их на пути.
— Вы уверены, что вам это удастся?
— Опыт пока еще не подтвердил моих вычислений, но мне кажется, они безошибочны. Машина, двигаясь с умеренной скоростью по времени, должна, встретив препятствие, остановиться без резкого толчка, постепенно замедляя ход. Ведь мой аппарат вовсе не притягивает сразу, как вы могли предположить. Я сконструировал своего рода тормоз, являющийся источником ретропульсивной силы. Если машина войдет в сферу влияния аппарата, то при постепенном замедлении хода можно будет заметить путешественников за несколько мгновений до остановки…
С этими словами, закашлявшись, Баццоли упал на подушку. Припадок продолжался довольно долго; наконец дыхание восстановилось, но кашель довел его до полного изнеможения.
— Это безумие! — вскричал я. — Такому больному, как вы, нельзя оставаться в сыром подвале, без свежего воздуха.
— Да, я и сам чувствую, что убиваю себя, — пробормотал он. — Но мне необходимо быть здесь… на посту. Там, наверху, у меня не хватит выдержки. Ведь я увижу их, может быть, только одно мгновение… перед смертью.
— Вот что, — ответил я. — Мое пребывание в Риме ничем не ограничено, а ваша библиотека достаточно богата. Я готов остаться здесь сторожить вместо вас.
Я предложил эту жертву в минуту острого сострадания, и, прежде чем успел одуматься, старик с благодарностью схватил мою руку.
— Вы действительно готовы мне помочь?
Я кивнул головой. В конце концов мне придется подежурить всего несколько дней: смерть к нему приближалась…
Мы условились с Баццоли, что он перейдет в верхнюю комнату, а в мое распоряжение оставит лабораторию.
Я постарался устроиться как можно лучше. В библиотеке ученого оказалось много редких книг, которые хотя и пострадали от сырости, но не стали от этого менее интересными. Читал я с таким упоением, что испуганно вздрагивал, когда служанка Баццоли но приказанию своего хозяина раз десять на день стучалась в дверь, спрашивая, не произошло ли чего-нибудь и нет ли у меня новостей.
Нет, ничего не происходило. И однако же одиночество, чтение старинных книг, безмолвие этого склепа, тени, которые отбрасывала лампа, во время моего ночного бодрствования, довели меня до того, что я стал поддаваться навязчивым идеям Баццоли. Я смотрел на странный аппарат и начал привыкать к мысли, что с минуты на минуту там действительно кто-нибудь покажется.
Однажды вечером, на десятый день моего добровольного заточения, я декламировал вслух стихи Данте:
Едва ко мне вернулся ясный разум,
Который был не в силах устоять
Пред горестным виденьем и рассказом, —
Уже средь новых пыток я опять…[11]
Читая стихи, я неотступно глядел на тревожившую мое воображение металлическую конструкцию, в которой ничего не мог усмотреть, кроме хаотического сцепления деталей. И вдруг… Я оторопел. И сейчас меня бросает в дрожь при одном воспоминании о пережитом. Я видел перед собой как бы бледную тень человеческой фигуры, призрачную и бестелесную. Я призвал на помощь все свое самообладание при виде этого призрака, вызванного страхом. Но, несмотря на все мои усилия, видение не исчезало. Оно делалось все определеннее и приняло наконец форму тела; я успел уже различить вооруженного воина в шлеме, как вдруг под сводами подвала раздался страшный удар, затем дикий крик, посыпались молнии, полетели осколки, один из которых ударил меня в грудь, а другой разбил и потушил лампу. Я очутился на полу, оглушенный, в непроглядной темноте склепа…
Несколько минут я не смел двинуться, дрожа от страха, покрываясь холодным потом.
Потом я прислушался. В тишине можно было явственно различить два дыхания — мое и чье-то другое, оба частые и прерывистые… Это могло свести с ума…
Толстые стены подземелья не доносили никаких звуков извне. Звать на помощь было бесполезно. Рассчитывать приходилось только на свои силы. Ничего не могло быть страшнее этой тишины и этой темноты. Наконец я решился: неуверенно протянув руку за спичками, нащупал коробок. Блеснул свет.
На каменном полу среди обломков лежал человек с закрытыми глазами, оглушенный взрывом; он был громадного роста, с грубым лицом и густой черной бородой. Очевидно, как это ни удивительно, передо мной был не кто иной, как один из сыновей Баццоли, возвратившийся из странствований во времени.
Это заключение придало мне мужества. Я осмелился зажечь свечу, утешаясь мыслью, что это такой же человек, как и я, и вдобавок человек страдающий. Когда я смочил ему виски мокрой салфеткой, он открыл глаза и произнес несколько слов на непонятном языке, в котором я уловил неопределенное сходство с итальянским.
— Кто вы? — спросил я, осмелев.
Он посмотрел на меня с удивлением. Потом повторил те же слова, недоверчиво озираясь по сторонам и с таким напряженным видом, будто мучительно старался что-то вспомнить.
— А! А!.. — сказал он вдруг, просветлев. — Roma… Roma… — Остальное нельзя было разобрать.
Что это — имя? Имя города или его собственное? Баццоли, насколько я помню, не называл мне имен своих сыновей. И тут меня осенило: ведь на полке в библиотеке я видел старые детские книги — грамматику и арифметику.