Почти также о театральной графике Александра Лаврухина отозвался один из русских поэтов:
Всего лишь шаг.
Единый шаг вперёд.
Но под ногой обломок пустоты.
Оступишься – куда-то унесёт
и на погосте блёклые цветы.
Разбрызгивая капли бытия,
шагаешь в беспросветной темноте.
И не понять – кто ты?
а кто здесь я?
И мысли рвутся те или не те?
Над прошлым и грядущим причитать
уже не стоит.
Всё наоборот!
Архангелом надломлена печать,
и только шаг.
Единый шаг вперёд!
Перед Никитой опять возникла дилемма: всего лишь шаг, единый шаг вперёд! Сделай, если ты готов принять на себя крест Екклесиаста![36] По сути, Ангел немного требует, весь вопрос, попросит ли он какой расплаты за свои «добрые» дела, или же, как сказал о нём поэт: «Я часть той силы, что хочет зла и совершает благо».[37]
Во всяком случае, перед путешественником по времени в поисках сгоревших и обуглившихся рукописей возник тот мир, из которого он вышел на время скитаний. Более того, всё выглядело, как в настоящем театре. На заднем плане этой театральной графики всё сильнее разгорался, мерцал то ли костёр, разведённый в степи пастухами, то ли жертвенник неизвестно какому идолу и какими жрецами воздвигнутый. Огонь этот звал, как знак спасения от окружающей темноты Космоса.
Но сколько ни шёл к нему Никита, сколько ни прибавлял строевой прыти, зовущий пламень так и оставался далёким вспыхивающим маяком, оставляющим в небе северосиятельные сполохи. Может быть, именно так зарождается Северное сияние и вспыхивает на небе зеркальным отражением всех огней, разгорающихся на земле.
Наконец, решив, что огонь недостижим так же, как призрачно мерцающая лампочка Ильича во тьме Февральской революции, Никита стал озираться, мечтая увидеть в этой, наполненной акынным фольклором местности ещё что-нибудь эдакое, привлекающее к себе не только досужий взор, но и вполне празднолюбное внимание. Ибо решив не стоять на месте, надо было найти тот путь, на котором цель будет всё же достижима.
– Не очень-то вы, молодой человек, стремитесь к достижению своей цели, – услышал Никита за спиной чьё-то сварливое ворчание.
Оглянувшись, он увидел совсем рядом, прямо посреди расплескавшихся ковылей, добротный старый камин в разноцветных изразцовых финтифлюшках, возле которого на стуле с неудобной высокой спинкой, обтянутой зелёным биллиардным сукном, сидел длинноволосый человек в долгополом стёганом халате с атласным отложным воротником и манжетами.
Человек, не переставая – но уже неразборчиво – ворчать, орудовал в камине короткой кочергой. Дымохода у камина не наблюдалось – Никита даже заглянул за его заднюю стенку. Там была ровная поверхность, кирпичик к кирпичику. И от стенок диковинного камина в окружающую степную ночь разливалось спасительное тепло.
Беззаботный огонь в камине весело, ничуть не уставая от дыхания ночи, плясал, посылая наступающей со всех сторон темноте жизнеутверждающие блики, похожие на воздушные поцелуи.
– А для меня ваш камин вовсе не цель и никогда ею не станет, – с ласковой улыбочкой объявил Никита. – Сжигать своё творчество, своих детей – не является ли это явным мазохизмом? А любая боль – не может быть целью. Скорее всего, очень похоже на слабое отражение миража.
– То есть как? – вскинул на него человек глубоко посаженные глаза. – Как это не цель? Горит ведь! И как горит! Где бы вы ещё, сударь, увидели такое восхитительное пламя?! Одно это зрелище будоражит ум, призывает к неизведанной творческой работе, которая обязательно затмит всё сделанное, ведь человек должен делать своё дело, не оглядываясь и не жалея того, что достойно огня и только огня!
Тут только Никита заметил в камине поверх усердно пылающих поленьев шевелящуюся пену сгоревшей бумаги. Каскад воспоминаний, образов и сыгранных собственным воображением обрывочных сцен русской истории секундным вихрем прокатился по всем закоулкам его воспалённой головы. И сам он недавно баловался огоньком, даже сталкивался с жадным пламенем, пожирающим и уничтожающим навсегда только что получивших жизнь героев.
– Это… это рукопись? – у Никиты на секунду перехватило дыхание. – Вы сжигаете свою книгу?
– Страданиями и горем определено нам добывать крупицы мудрости, не приобретаемой в книгах, – ответил человек, не оборачиваясь. – Без выпестованного страдания никакой книги не получится. Есть опасность свалиться в обыкновенную графоманию. Это, к сожалению, достигается легко, но вот назад путь находит не каждый.
Вдруг сидящий на стуле резко выпрямился, застыл, прислушиваясь. Очередной всплеск догорающих в камине мыслей резко обозначил его птичий профиль в плотной, поигрывающей тугими мышцами, темноте. Та же самая песня-плач прокатилась ковыльной волной от горизонта к горизонту, закручивая пространство колесом не доехавшего куда-то экипажа, заплетая потоки времени в толстую косу невесты, не дождавшуюся жениха из заморских стран.
– Слышите? – человек откинулся на тощую зелёную спинку своего диковинного стула. – Это то место в последней главе, когда писатель, на время оставляя своего героя среди столбовой дороги, становится сам на его место и, поражённый скучным однообразием предметов, пустынной бесприютностью пространств наших и грустной песней, несущейся по всему лицу земли русской от моря и до моря, обращается в лирическом воззванье к самой России, спрашивая у неё самой объяснения непонятного чувства, его объявшего, то есть: зачем и почему ему кажется, что будто всё, что ни есть в ней, от предмета одушевлённого до бездушного, вперило в него глаза свои и чего-то ждёт от него. Слова эти были приняты за гордость и доселе неслыханное хвастовство, между тем, как они ни то, ни другое. Это просто нескладное выражение собственного чувства. Мне и доныне кажется то же. Я до сих пор не могу выносить заунывных раздирающих звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам. Звуки эти вьются около моего сердца, и я даже дивлюсь, почему каждый не ощущает в себе того же. Кому при взгляде на эти пустынные, доселе не заселённые и бесприютные пространства не чувствуется тоска, кому в заунывных звуках нашей песни не слышатся бесполезные упрёки ему самому – именно ему самому, тот или уже весь исполнил свой долг как следует, или он не русский в душе.[38]
Человек замолчал, снова напряжённо прислушиваясь, но дикая заунывная мелодия начала затухать, сливаться с невыразительными всхлипами ветра, и вскоре нельзя уже было понять: звучала ли эта неизбывная русская тоска там, далеко, на страшной высоте среди равнины ровныя, либо ветер устраивал среди себя конкурс художественной самодеятельности.