Я прижался спиной к скале и, крестом раскинув руки, нащупал за собой холодный и влажный камень. Я двигался боком, прижатый к стене, и, чтобы ни о чем не думать, отсчитывал в уме секунды.
И ни звука в тумане. Будто все провалилось — крепость и люди.
— Конец, — вдруг расслышал я приглушенный голос Бостана. — Стой спокойно.
Мы были у крепостных ворот. Черной щелью в скале они зияли в тумане. По стенке мы скользнули в ворота. Каменные плиты, поросшие травой, в двух шагах от нас дымились и исчезали в стремительном облачном потоке.
И никого вокруг! Все тихо. Ни шепота, ни хруста камней под ногами.
А потом, как всегда бывает в горах, внезапно белая завеса спала, и одновременно с тем, как я увидел все — огромную крепостную башню, шестерых пограничников и Гумая, стоявших возле нее с винтовками наготове, и Шафагата-заде, который спокойно сидел на обвалившейся стене, и Чернокова с наганом посреди двора, — я услышал смущенный голос дяди Оруджа:
— Товарищ начальник, здесь никого нет. Они бежали.
Шафагат-заде вскочил, и Гумай, пробормотав какое-то ругательство, в ярости стукнул прикладом о камень. Шестеро пограничников стояли по-прежнему — винтовки наготове.
— Этого не может быть, — сказал Черноков, — вы не хуже меня знаете, что они не могли уйти далеко. Туман набежал четыре минуты назад, а посты весь день вели наблюдение за скалой и снизу.
Он поднялся на стену.
— Вздор! — крикнул Шафагат-заде. — Это немыслимо! Они могли бежать отсюда, только спустившись по лестнице или по веревке. Я вспоминаю теперь, северная стена обрывается не так уж высоко, но все равно — откуда им было взять веревку?
Черноков опустился на колени, он что-то разглядывал и ощупывал пальцами, а потом сказал: «Отделение, ко мне». Но прежде чем пограничники взбежали на стену, Шафагат-заде очутился рядом с ним, и я услышал его веселый смех.
— Ах, негодяи! — смеялся он. — Ну, это будет забавная встреча.
Ловко перебирая руками, шесть человек подхватили со стены какую-то узловатую ленту, обвязанную вокруг бойницы. Она ползла, ложилась кольцами к их ногам, и вот в полуосыпавшейся бойнице показалось угрюмое лицо корзинщика Мамеда.
— Довольно, — сказал он. — Протяните мне руку. Так. Благодарю вас.
Он был голый до пояса, в одних штанах и шерстяных чулках. Его заметно трясло — то ли от наступавшей прохлады, то ли от усилий, затраченных на бесполезное бегство. А может быть — это был обыкновенный испуг бандита, пойманного за руку, злоба на то, что и последняя попытка удрать лопнула, как и все остальные.
Свое белье, кушаки и халаты они разодрали на длинные лоскутья и связали их в цепь, по которой спустились до ближайшего выступа под крепостной стеной. Они рассчитали, что дальше веревка им не понадобится, спуск там не такой отвесный.
Мне показалось, что Мамед заметил меня, стоявшего рядом с пограничниками, и не захотел узнать. Милиционер Гумай, качнув дулом винтовки, приказал ему сойти со стены. Опять набежали облака, но теперь их уносило вверх, к остывшим вершинам, и когда прояснилось, Черноков свесился со стены и крикнул вниз:
— Мы опускаем вашу веревку, вернитесь и возьмите ее, или я прикажу стрелять.
Глухой голос ответил:
— Хорошо. Опускайте веревку.
Минуту спустя Шварке вскарабкался на стену, чертыхаясь, что он при подъеме расшиб себе колено.
— Мы замешкались, связывая эти тряпки, — бормотал он. — Еще полчаса — и вы не нашли бы здесь ничего, кроме птичьего помета.
— Ну, — сказал Черноков, — далеко бы вы все равно не ушли. Первый же встречный пастух или учитель, чайханщик или милиционер постарался бы вас задержать и отправить ко мне для беседы. Уж, кажется, мы дали вам достаточно времени убедиться в этом, господин Шварке.
...Часом позже мы сидели в чайхане на скамьях, накрытых коврами, и над головой у нас был настил из свежих ветвей орешника, скрепленных глиной. Чайханщик кормил нас горячим пловом, и наши угрюмые гости ели плов вместе с нами. Если бы не часовой, стоявший в дверях с винтовкой, и не чайханщик, который свирепо фыркал всякий раз, когда ему приходилось подать кому-либо из этих угрюмых гостей стакан чаю или ломоть хлеба, освещенная керосиновой лампой чайхана на горной дороге выглядела бы, как всегда, уютно и мирно.
Кончаются мои воспоминания. Была уже ночь, когда я вылез из машины Чернокова на маленькой, затерянной в степи железнодорожной станции. Пассажиры ждали поезда. Арестованных провели под конвоем в самый дальний конец платформы, туда, где останавливается последний вагон. Я помню, как все — пассажиры, железнодорожники — бежали за ними, кричали, прыгали на рельсы, чтобы, обежав конвой, погрозить арестованным в лицо; как отчаянно гудел поезд, потому что путь был запружен разъяренной толпой. Не было здесь ни одного человека, который бы уже не знал о том, что произошло с моей матерью в Мертвом городе и что произошло в лесном доме отдыха и во всех селениях, где проходила шайка полковника Шварке.
Затем дядя Орудж предложил Мамеду и Шварке пройти в вагон, и вместе с этим поездом они навсегда ушли из моей жизни.
Ранним утром я шел уже через площадь близ нашего дома, где растет старый толстый карагач. Мастерская в дупле была плотно заперта ставнями.
Я подошел к нашему дому. На дверях висел замок. Моя удочка и ведерко для рыбы, которые я оставил на крыльце неделю назад, в день нашего отъезда в Мертвый город, так и валялись там. Дом был пуст. Я смотрел в недоумении. Из сада, потягиваясь, вышел Бостан и сказал, что мою мать увез к себе в деревню дядя Абдулла.
Каким образом Бостан, которого я потерял еще ночью на станции, очутился раньше меня в нашем саду, я до сих пор не знаю.
Мы вышли на улицу. За оградой городской больницы сидели больные в белых халатах, и, когда мы поравнялись с ними, я услышал тихую речь старика Джабара:
— Они ели, пили, в землю ушли, а вы ешьте, пейте, веселитесь, век живите...
Голова его была забинтована. Рядом с ним в больничном кресле на колесиках лежал больной и слушал его сказку. Мы стояли с Бостаном на тротуаре, держась за чугунные прутья решетки, и вот он обернулся к нам. Бледное его лицо слегка порозовело.
— Мои маленькие друзья, как живете? Идите, идите сюда...
Гассан Баширов, живой и веселый, кивал нам головой и расспрашивал нас о нашем здоровье!
К вечеру почтовый грузовик остановился у глиняного деревенского дома, на плоской крыше которого покачивались на ветерке спелые колосья пшеницы. Я открыл калитку в сад. Вот стена и деревья, перевитые виноградными побегами, и ручеек наискосок бежит по саду. Мой друг Бостан, которого я уговорил поехать со мной отдохнуть после всех наших скитаний и мытарств, стоит рядом со мной. Пусто в саду. Я прохожу внутрь дома. Женщина, закутанная в платок, неподвижно сидит на подушках, и карабин с серебряной дощечкой на ложе висит над ее головой. Я вижу тусклые глаза под платком, вижу, как они открываются мне навстречу и наполняются слезами и счастьем. Моя мать обхватывает меня обеими руками, целует и плачет.