Победа! Близкая победа! Все в Ленинграде дышало ожиданием победы.
— О! — с раскаянием сказал Шубин. — А я тебе ни разу не поварил цветы! Эх я! И были же на Лавенсари — красивые, высокие, надменные, как ты. Ведь ты когда-то была надменная! Я даже боялся тебя немного. До сих пор в ушах звучит: “Мы с вами не на танцах, товарищ старший лейтенант!”
Шубин шутил, улыбался, говорил без умолку, а сам с беспокойством и жалостью заглядывал в лицо Виктории. Они была бледна, губы ее вздрагивали.
На перроне, у вагона, инженер-механик деликатно оставил их вдвоем.
Она прижалась к его груди, опустив голову, стараясь унять нервную дрожь.
— Ничего не говори, — шепнула она.
Минуту или две Шубин и Виктория молча стояли так, не размыкая объятья.
— По ваго-на-ам! — протяжно крикнул, будто пропел, начальник эшелона.
Мельком, из-за шубинского плеча, Виктория увидела круглые вокзальные часы. Они показывали семнадцать двадцать.
Виктория откинула голову. Неотрывно и жадно всматривалась в длинный улыбающийся рот, ямочку на подбородке, две резкие вертикальные складки у рта.
Потом быстро поцеловала их по очереди, будто поцелуем перекрестила на прощанье…
Колдовские пейзажи мелькали за окном.
Возникало озерцо с аспидно-черной водой и черным камнем посредине. На таком камне полагалось сидеть царевне-лягушке, величественно неподвижной, задумчивой. Горизонт волнистой чертой перечеркивали ели, над которыми в такт колесам покачивался месяц.
Шубин не отходил от окна.
Соседи по купе устраивались играть в домино. Стоймя утвердили чемодан, на него положили другой. Столик у окна занимать было нельзя: на столике стояли цветы.
Инженер-механик с достоинством давал пояснения:
— Самые ранние! Жена гвардии капитан-лейтенанта в оранжерее купила. Как же! Открылись оранжереи в Ленинграде!
Вокруг цветов уже завязывался робкий роман между проводницей и молоденьким лейтенантом-сапером, видимо только что выпущенным из училища.
Весь вагон проявил большое участие к цветам. Лейтенант первым произнес слово “складчина”. Кто-то посоветовал для подкормки пирамидон, но общим решением утвердили сахар. Тотчас лейтенант обошел соседние купе и притащил полстакана песку и немного кускового.
— Будем подсыпать систематически, — объявил он сияя, — и доставим букет совершенно свежим!
Проводница с особым старанием, чуть ли не каждый час, меняла воду в банке. При этом косила карим глазом в сторону лейтенанта и многозначительно вздыхала: “Вот она, любовь-то, какая бывает!”
А на станциях и полустанках у окна с букетом собиралась толпа.
Местные девушки с соломенного цвета волосами и в пестрых косыночках замирали на перроне, благоговейно подняв лица к ранним, невиданно ярким цветам.
“Хорошие люди, — думал Шубин, стоя в проходе. — Очень хорошие. И лейтенант хороший, и проводница, и эти светленькие девушки-латышки. А против них со дна поднялась нечисть, выходцы из могил! Тянутся своими щупальцами, хотят задушить, обездолить. Но — не выйдет! Я не дам!”
Соседи звали его “забить козла” — он отговорился неуменьем. “Заиграли” песню — не подтянул. Дружно перевернули чарочку, но и после этого Шубин не развеселился. Поговорил о том о сем и убрался в сторонку.
Ничью он долго ворочался с боку на бок на своей верхней полке.
“Доминиканцы” похрапывали, булькали, подсвистывали. — вероятно, и во сне переживали волнующие перипетии игры.
В купе было темно. Между разнообразными, плотно утрамбованными вагонными запахами бочком протискивался аромат цветов.
Было очень жаль Викторию. Шубин никогда еще не видел ее такой растерянной, беспомощной, заплаканной.
Зато теперь все стало на свое место: он воюет, она волнуется за него. А прошлой весной, в начале их знакомства, было наоборот. Шубину от этого было очень неловко тогда.
Но мысли о Виктории уже перебивались другими, будничными мыслями: о мерах предосторожности, которые надо принять, перебрасывая катера с вокзала в порт, о спорах со скупой шкиперском частью, не желавшей отпускать брезент.
Шубин не знал, не мог знать, что гонец с “Летучего голландца” уже снаряжается в путь…
По утрам Шубин нередко выходил на поиск без авиации — если был сильный туман. Над Балтикой по утрам почти всегда туман.
Он стелется низко, как поземка. Сверху можно различить лишь топы мачт. Но корабли под ними не видны. А невысокие торпедные катера, те целиком скрываются в тумане.
С одной стороны, как будто бы хорошо — не увидят немецкие летчики. С другой — плохо: и сам не увидишь ничего!
Однако у Шубина, помимо “теории удач”, была еще вторая теория — “морских ухабов”. Случая только не было ее применить.
Есть такая поговорка: “Вилами на воде писано” — в смысле “ненадежно”, “неосновательно”. Это справедливо лишь в отношении вил. Что касается форштевня корабля, то тут “запись” прочнее.
Продвигаясь вперед, корабль гонит перед собой так называемые “усы”. Они похожи на отвалы земли от плуга. Две длинные волны под тупым углом расходятся по обе стороны форштевня и удаляются от него на большое расстояние.
Впрочем, считали, что Шубин берет грех на душу, доказывая, будто обнаружит в тумане эсминец по “усам” за шесть — восемь кабельтовых, а крейсер даже за милю, — конечно, в штиль.
По сегодня он построил на этом свою тактику. Начал к торопливо ходить переменными галсами, выискивая “след”, оставленный кораблем на воде.
Сухопутный фронт к тому времени придвинулся к Кенигсбергу. Шубин вышел на подходы к морскому аванпорту Кенигсберга — к городу и крепости Пиллау.
Море было штилевое. Воздух напоминал воду, в которую подлили молока.
Так прошло около часа.
Вдруг катер тряхнуло. Вот он, долгожданный водяной ухаб!
Шубин заметался по морю. Приказал положить руля вправо, влево — ухаб исчез. Приказал лечь на обратный суре. Снова тряхнуло. Но уже слабее. Волна затухает!
Шубин развернулся на сто восемьдесят градусов и пошел зигзагом. Остальные катера двигались за ним. повторяя его повороты.
Они натолкнулись на встречную волну, прошли метров пятьдесят, натолкнулись на нее еще раз. Удары делались более ощутимыми. Волна увеличивалась.
Так радист, приникнув к радиоприемнику, ищет нужную волну в эфире — то соскакивает с нее, то опять, торжествуя, взбирается на “гребень”.