Руки, ноги, живот, все лицо было у меня в грязи. Грязь ползла в рот, скрипела на зубах. Тяжела дыша, я с тоской посматривал вперед. Там виднелся лес – сухое место. Я знал, что большие деревья не растут на болоте. На сколько еще ползти до леса? Мы привыкли смотреть на мир стоя. Нам трудно определять расстояния, плавая, лежа на животе или ползая, как я, по болоту.
Прошло больше часа; Я все еще полз, цепляясь за стволы карликовых сосен, барахтался в жидкой грязи или обмывал ее в заросших тиной оконцах. Оконца были опаснее всего, я старался избегать их по мере возможности, но кое-где они соединялись проливами, волей-неволей приходилось лезть в ледяную воду.
Десятки раз я прощался с жизнью, но о возвращении не подумал ни разу. Возвращаться? Целый час ползти по грязи назад? Нет, только вперед, впереди хотя бы надежда.
Внезапно лес оказался рядом. Я выбрался на твердую землю, смертельно усталый и потому совершенно спокойный. Неторопливо очистил налипшую грязь веточкой. Не всю, конечно, – килограмма два на мне осталось. Снова сверился с компасом и двинулся на запад. Темнело. Солнце село, пока я полз на четвереньках. В сгущающемся сумраке брел я между колоннообразными стволами.
Куда же исчезла река? По моим расчетам, я уже прошел километра три на запад.
И снова почва пошла под уклон, лес кончился, открылась еще одна поросшая кустарником болотистая равнина. Над болотом висел густой туман. Реки не было.
Опять ползти на четвереньках? Нет, на ночь глядя это было бы безумием. Я понял, что мне придется ночевать в лесу, и стал разжигать костер.
С той поры прошло много лет, но до сих пор мне снится иногда, что я заблудился, сижу один в темном лесу и поутру должен лезть на четвереньках в болото.
Надеясь, что Маринов заметит огонь, я разжег огромный костер и всю ночь подкладывал дрова.
Засохшая грязь на моей одежде стала горячей, словно корки печеного хлеба. От мокрого ватника шел пар, но я так и не согрелся. Стоило лечь, одежда мокрым компрессом прилипала к телу, я начинал стучать зубами, приходилось вставать и подсаживаться к огню.
Изредка я принимался кричать, но не стрелял – берег заряды. Потом, накричавшись до хрипоты, садился у костра и дремал сидя, пока меня не будила тревожная мысль: «Кажется, я заблудился!»
Я был страшно зол и честил себя последними словами. Надо же – взрослый геолог, заместитель начальника экспедиции, заблудился в лесу, словно Красная Шапочка! Привезли его, дурака, из Москвы за тысячи километров, а он дорогу потерял!
А каково сейчас Маринову? Маринову еще хуже, чем мне. Он глядит в темноту, прислушивается и гадает: «Жив Гордеев или погиб? Может быть, Гордеев утонул в трясине, может быть, его задавил раненый медведь, может, на него рухнул подгнивший ствол, это тоже бывает. Может быть, сейчас, сию минуту Гордеев испускает дух. Где его искать, сколько времени искать? Когда можно с чистой совестью уйти, понимая, что человек не вернется, – через неделю, через две, весной?» И, наверное, Маринов клянет себя: «Зачем я его послал? Зачем отпустил одного?»
Маринов не уйдет отсюда. И я не должен уйти. Так и будем кружить, разыскивая друг друга, пока морозы не выгонят нас из тайги.
И, отгоняя эти панические мысли, я твердил: «С утра опять на запад, только на запад!»
Но вот наконец начало светать. Кромешная тьма стала серой, как будто черную краску развели водой. Начали проступать очертания стволов и кустов. С каждой минутой я различал все больше подробностей. Светлыми тонами на черном фоне лучи света рисовали лес, кустарник, равнину. Сумрак таял, отступал в чащу, заползал под кусты. Вновь увидел я туман, колыхающийся над болотом. Пора! Сейчас подберу палки покрепче и полезу в грязь.
Палки в руки, глухаря на спину, ружье на шею! Но, когда я раздвинул кусты, чтобы начать новый поход на четвереньках, я увидел чистую воду – реку, ту протоку, по которой мы плыли. Густой кустарник скрывал ее от меня. Вечером в сумерки я разглядел только туман за рекой над низиной и заночевал, не дойдя до воды каких-нибудь двухсот метров.
Вода проводит звуки лучше, чем воздух. Зная это, я наклонился к поверхности реки и закричал что есть силы. Откуда-то сверху до меня донесся осипший голос.
– А-а-а! Сюда-а-а!..
Пусть Ирина не обижается на меня, но в то утро я не вспомнил о ней ни разу. Для меня не было человека дороже и ближе Маринова. Сердце у меня запрыгало от радости, когда я увидел его плечистую, чуть сутуловатую фигуру.
Я думаю, и Маринов обрадовался мне, как лучшему другу. Но, хмуро поглядев на меня воспаленными глазами, он произнес только одно слово:
– Заплутался?
– Залез в болото! – ответил я и бросил к его ногам глухаря.
– Добрый моховик! – усмехнулся Маринов. – Стоит заняться им всерьез.
И на этом разговор о моем приключении был исчерпан.
Пока я раскладывал костер, Маринов выпотрошил глухаря, положил внутрь клюквы, а затем, не ощипывая птицы, обмазал всю ее глиной. Когда костер прогорел, мы закопали глухаря в золу и сами прикорнули рядом.
Через час глухарь был готов. Мы разбили корку из обожженной глины и вынули дымящееся мясо. При этом все перья, вмазанные в глину, выдернулись сами собой.
Виновник моего приключения оказался необычайно вкусен. Давно не ели мы с таким удовольствием. По мере того как исчезали ножки, крылышки, спинка, грудка и потроха, я чувствовал себя все бодрее, сильнее и даже благодушнее. Под конец я позволил себе пошутить:
– Ради такого обеда, – сказал я, – можно заблудиться еще разок.
Маринов улыбнулся одними глазами. Рот у него был занят – жевал.
– Чтобы ты не заблудился, Гриша, – вымолвил он наконец, – я решил не отпускать тебя ни на шаг: ни в тайге, ни в геологии.
Но все пережитое казалось мне скверным сном, о котором не к чему беспокоиться проснувшись. И я ответил высокопарно:
– Я не буду держаться возле вас, Леонид Павлович, ни в тайге, ни в геологии. Я намерен блуждать и находить дорогу самостоятельно.
Мы плыли по протоке еще целый день и весь день доедали глухаря, пренебрегая встречными утками. На следующее утро Маринов затеял рыбную ловлю и вскоре вытащил громадную щуку, килограммов на восемь. Кроме нее, ничего не попалось. Должно быть, этот крокодил распугал всех рыб в окрестности.
Добрый час мы варили нашу добычу, и все равно рыба осталась жесткой, как подошва, и безвкусной. Однако задерживаться не хотелось, и мы кое-как проглотили непрожеванные куски.