— Идёт, идёт! — зашептал Ибрагим.
Действительно, если это называется идти, — так и птица ходит.
Утёс точно срезан. По срезу — щели и трещины. Издали под солнцем увидишь, — точно на мраморной скрижали кто-то вывел неведомые руны[10], под луною всё сплылось…
Теперь я уже различаю хорошо… Висит на руке Сулейман. Носком ноги ищет щели и другою рукою шарит внизу тоже… Ещё минута, — я вижу, что у него ноги босые. Тонкий силуэт горца врастает в утёс, точно он часть этого камня или нарисован на нём. Никакой выпуклости!
— Теперь сейчас… сейчас.
Старик с бельмом тоже встал.
Все зашевелились…
Филин, плача, пролетел мимо. Тень его обрисовалась рядом с Сулейманом на отвесе. Фу, как развылись поганые чекалки. Ветер не унимается. Вот он, словно облачко, гонит вверх в гору пыль и шуршит колючками баят-ханы… Громадный (мне тогда всё казалось громадным) купол персидской мечети, царственной шапкой, прикрыл что-то таинственное от яркого света южной луны… По морю тоже побежали складки, будто кто-то его серебро разом тронул тонкими чёрточками черни… Ближе, ближе Сулейман… И вдруг, — я даже не дал себе отчёта в этом, — точно мешок рухнул вниз и тяжело дышит. Люди столпились вокруг. Я вижу, что ноги у этого рыцаря в крови, руки тоже.
Я нарочно стараюсь ему попасть на глаза, но горцу не до меня.
Едва отходит от страшной устали. Остальные почтительно молчат, только старик с бельмом тихо сообщает ему, что дома у него всё благополучно. Дети ждут. О жене при других, по горскому обычаю, говорить неприлично…
— Ну, будет, — и Сулейман встал.
Старик прислонил его к стене. Одну за другую обвил ободранные ноги моего рыцаря чистыми тряпками и сверху окутал их тонкими шкурками ягнят, — точно в опанках были они после этого…
Сулейман протянул мне руки…
Ни слова не сказал, — но я видел по его глазам, что он чувствует.
Подвели коней…
В моей памяти до сих пор эти всадники… Они становились всё меньше и меньше, точно таяли вдали… А серебро с чернью струилось всё так же к берегу, и старые мрачные башни высились в белом царстве лунного света…
Я не стану вспоминать о переполохе, который поднялся утром в крепости.
Помню только, что отец прискакал домой и, швырнув повод денщику, крикнул, ещё не слезая с седла.
— А Сулейман бежал.
— Ну? — крикнула мать.
— Да, представь. Решётки нет; висит шёлковая верёвка. Вот и весь след.
— Бедный часовой.
— Ничего не бедный. Никто не в ответе. Разве можно было его видеть.
— Тогда, пожалуй, слава Богу.
— Вот он задаст нам ещё «слава Богу».
Отец сейчас же засел писать рапорт в Тифлис.
— Всё-таки неприятно. Ты чего такой красный?
Это относилось ко мне.
Хорошему раку, только что вытащенному из кипятка, совсем не зачем было бы завидовать мне.
— Радуешься, что твой герой ушёл? А всё-таки в Тифлисе скажут, что мы здесь не бережём казённого интереса. Лодыри! служить не умеем. Положим, наместник знает меня… Одного не понимаю, каким образом могла попасть к Сулейману пила и верёвка. Ведь не мой же лоботряс передал ему…
Если бы он в эту минуту попристальнее взглянул на «своего лоботряса», может быть, вера в мою невинность у него поколебалась. Я почувствовал себя неловко и ушёл из комнаты во дворик, там запустил камнем в чужую кошку, кравшуюся по нашему балкону за пичужкой, беззаботно распевавшей в карагаче, ветви которого спускались на самый балкон.
— Ты знаешь, — встретили меня приятели-татарчата на улице, — Сулейман бежал!
— Ещё бы мне не знать!
Так и хотелось целому миру крикнуть: ведь я именно и устроил это.
Ходил я целый день гоголем и всех поражал таинственностью.
Приятели-татарчата даже попробовали было побить меня за неё, но первый же опыт их в этом роде совсем не удался. Я был очень силён и решителен, и помню, все эти Махмудки и Абдулки разбежались от меня горошком и только издали вступили в мирные переговоры.
— Разве так следует?
— А то как?
— Ты что же это в животы кулаком тычешь?
— Мне разбирать некогда. Вас четверо, а я один.
— Давай сначала.
— Суньтесь-ка.
И, наклонясь, я поднял камень.
Они рассыпались ещё дальше.
— Значит, сегодня ты играть с нами не будешь?
В самом деле, — ну разве я, освободитель Сулеймана, мог играть с какими-то ребятами… Я в одну эту ночь вырос и возмужал. И у детей бывают такие моменты, когда кажется, что на них смотрят сорок столетий с египетских пирамид.
— Разумеется, не буду.
Я ушёл опять домой и стал мечтать о том, как Сулейман подъезжает теперь к своему аулу. Его встречают родные и друзья, и он вместо всякого разговора приказывает им: «отныне благословляйте имя моего русского друга!» и при этом называет меня… Потом я видел себя уже взрослым. В каком-то кровавом (непременно кровавом) бою я сталкиваюсь с Сулейманом, но тот узнаёт меня и говорит: — «генерал (вот я куда уже заехал!), я не могу поднять шашку на своего спасителя. Я сдаюсь на великодушие победителя!» И протягивает мне эту шашку. Но я, разумеется, отказываюсь взять её, потому что у «храбрых оружия не отнимают!» И мы посреди боя обнимаемся и опять клянёмся друг другу в вечной дружбе.
Через несколько дней — отец получил письмо. Доставил его старый лезгин с бельмом. Сулейман сообщал, что он уезжает навсегда в Турцию, благодарил кунака за радушие, а мне посылал чудесное, всё в золотой чеканке, ружьё, такой же кинжал и пистолеты. Старик с бельмом смотрел на меня бесстрастно и равнодушно, — точно он видел меня первый раз в жизни, и я для него был таким же мальчиком, как и сотни других, бегавших по Дербентской улице. Только, когда отец вышел зачем-то в другую комнату, он оживился, вынул из кармана что-то и сунул мне за пазуху.
— Носи на шее. Это тебе посылает старуха-мать Сулеймана… Ни дурной глаз, ни лихорадка не коснутся тебя, ты не будешь знать страха и ни перед кем не опустишь взгляда. Вырастешь храбрым.
Амулет этот на золотой цепочке до сих пор у меня. Сделал ли он меня храбрым и сильным — другой вопрос. Только всякий раз, глядя на него, я вспоминаю яркую лунную ночь и себя у старой стены монументального, умирающего теперь Дербента.
Решение наместника не заставило себя ждать.
Разумеется, в ответе никто не остался. Дело велено было предать воле Божией. Часовые строго исполняли обязанности, дежурные по караулам тоже. Побег оставался необъяснимым, как необъяснимы были до тех пор такие же, совершенные Хаджи-Муратом, Кази-Магомой, князем Темирговым и другими рыцарями гор.